Том 21. Письма 1888-1889 - Антон Чехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
702. А. С. СУВОРИНУ
17 октября 1889 г. Москва.
17 окт.
Насчет медиц<инского> отдела для календаря я вчера написал Вам*. Сегодня Островский, о котором я тоже уже писал, притащил целый тюк рассказов своей сестры.
Гореву бьют и бранят*, и, конечно, несправедливо, так как бить и бранить публично следует только за зло, да и то с разбором. Но Горева ужасно плоха. Я был раз в ее театре и чуть не околел с тоски. Труппа серая, претензии подавляющие.
Не радуйтесь, что Вы попали в мою пьесу*. Рано пташечка запела. Ваша очередь еще впереди. Коли буду жив, опишу феодосийские ночи, которые мы вместе проводили в разговорах, и ту рыбную ловлю, когда Вы шагали по палям линтваревской мельницы, — больше мне от Вас пока ничего не нужно. В пьесе же Вас нет да и не может быть, хотя Григорович со свойственною ему проницательностью и видит противное. В пьесе идет речь о человеке нудном, себялюбивом, деревянном, читавшем об искусстве 25 лет и ничего не понимавшем в нем; о человеке, наводящем на всех уныние и скуку, не допускающем смеха и музыки и проч. и проч. и при всем том необыкновенно счастливом. Не верьте Вы, бога ради, всем этим господам, ищущим во всем прежде всего худа, меряющим всех на свой аршин и приписывающим другим свои личные лисьи и барсучьи черты. Ах, как рад этот Григорович! И как бы все они обрадовались, если бы я подсыпал Вам в чай мышьяку или оказался шпионом, служащим в III отделении. Вы скажете, конечно, что всё это пустяки. Нет, не пустяки. Если бы моя пьеса шла, то вся публика с легкой руки изолгавшихся шалопаев говорила бы, глядя на сцену: «Так вот какой Суворин! Вот какая его жена! Гм… Скажите, а мы и не знали».
Мелочь, согласен, но от таких мелочей погибает мир. На днях я встретился в театре с одним петербургским литератором*. Разговорились. Узнав от меня, что летом в разное время перебывали у меня Плещеев, Баранцевич, Вы, Свободин и другие, он сочувственно вздохнул и сказал:
— Напрасно вы думаете, что это хорошая реклама. Вы слишком ошибаетесь, если рассчитываете на них.
То есть Вас я пригласил к себе, чтобы было кому писать обо мне, а Свободина приглашал, чтобы было кому всучить свою пьесу. И после разговора с литератором у меня теперь во рту такое чувство, как будто вместо водки я выпил рюмку чернил с мухами. Всё это мелочи, пустяки, но, не будь этих мелочей, вся человеческая жизнь всплошную состояла <бы> из радостей, а теперь она наполовину противна.
Если Вам подают кофе, то не старайтесь искать в нем пива. Если я преподношу Вам профессорские мысли*, то верьте мне и не ищите в них чеховских мыслей. Покорно Вас благодарю. Во всей повести есть только одна мысль, которую я разделяю и которая сидит в голове профессорского зятя, мошенника Гнеккера, это — «спятил старик!» Всё же остальное придумано и сделано… Где Вы нашли публицистику? Неужели Вы так цените вообще какие бы то ни было мнения, что только в них видите центр тяжести, а не в манере высказывания их, не в их происхождении и проч.? Значит, и «Disciple» Бурже* публицистика? Для меня, как автора, все эти мнения по своей сущности не имеют никакой цены. Дело не в сущности их; она переменчива и не нова. Вся суть в природе этих мнений, в их зависимости от внешних влияний и проч. Их нужно рассматривать как вещи, как симптомы, совершенно объективно, не стараясь ни соглашаться с ними, ни оспаривать их. Если я опишу пляску св. Витта, то ведь Вы не взглянете на нее с точки зрения хореографа? Нет? То же нужно и с мнениями. Я вовсе не имел претензии ошеломить Вас своими удивительными взглядами на театр, литературу в проч.; мне только хотелось воспользоваться своими знаниями и изобразить тот заколдованный круг, попав в который добрый и умный человек, при всем своем желании принимать от бога жизнь такою, какая она есть, и мыслить о всех по-христиански, волей-неволей ропщет, брюзжит, как раб, и бранит людей даже в те минуты, когда принуждает себя отзываться о них хорошо. Хочет вступиться за студентов, но, кроме лицемерия и жителевской ругани*, ничего не выходит… Впрочем, всё это длинная история.
Ваши сынки подают большие надежды. Цену за «Стоглав» повысили*, а объем его убавили. Обещали мне за рассказы бочонок вина и надули*, а чтоб я не сердился, поместили мой портрет vis-à-vis с шахом персидским*. Кстати о шахе. Читал я недавно стихи «Политический концерт»*, где про шаха говорится приблизительно так: и шах персидский, чудак всегдашний, поехал в Париж, чтобы сравнить <…> с Эйфелевой башней. Приезжайте в Москву. Пойдем вместе в театр.
Ваш Чехов.
Леонтьеву (Щеглову) И. Л., 21 октября 1889*
703. И. Л. ЛЕОНТЬЕВУ (ЩЕГЛОВУ)
21 октября 1889 г. Москва.
21 ок.
Милая, трагическая Жанушка! За браконьерство, за охоту по дачным мужьям в Вашем лесу* я уже достаточно наказан роком: мой «Леший» хлопнулся и лопнул*. Успокойте Ваши щеглиные нервы, и да хранит Вас небо!
Нового ничего нет. Читал я Вашего «Кожаного актера»* и очень рад, что могу салютовать Вам. Рассказ превосходный. Особенно пластично то место, где мелькает малый в дубленом полушубке. Молодец Вы, Жанушка. Только на кой чёрт в этом теплом, ласковом рассказе сдались Вам такие жителевские перлы, как «облыжный», «бутербродный» и т. п.? К такой нежной и нервной натуре, каковою я привык считать Вас, совсем не идут эти ёрнические слова. Бросьте Вы их к анафеме, будь они трижды прокляты, <…>!!
Очень хорошо «нажми педаль», хороша рожа у гастролера. Заглавие тоже хорошее.
Напишите с десяток таких рассказов из театральной жизни, соберите в один томик*…Успех будет полный.
Очень, очень рад, что цензура запретила переделку «Гордиева узла»*. Так Вам и нужно! Это урок: в другой раз не будете покушаться на свои романы и повести.
В Москве был Тихонов*.
Щеглова в Москве еще не было. Но его нетерпеливо ждут. Когда он приедет?
Ну, будьте счастливы. Родите поскорее еще кожаного актера.
Кланяйтесь Вашей жене и позвольте дружески пожать Вам щеглиную лапку.
Ваш А. Чехов.
Серьезно, когда приедете?
Мои благодарят за память и кланяются.
Плещееву А. Н., 21 октября 1889*
704. А. Н. ПЛЕЩЕЕВУ
21 октября 1889 г. Москва.
21 октябрь.
Привет Вам, дорогой Алексей Николаевич! Большое спасибо за письмо. Что же касается моего здоровья и настроения, о которых Вы спрашиваете, то нельзя сказать, чтобы они были плохи. Живется сносно, изредка выпадают хорошие минуты, а в общем, выражаясь языком биржевиков, настроение вялое.
Один доктор*, очень милый человек (иль завистью его лукавый мучил, или медицинский стол ему наскучил*), поручил мне во что бы то ни стало послать в «Сев<ерный> вестн<ик>» два стихотворения, которые и прилагаю. Хочет он, чтобы стихи эти были напечатаны непременно и не позже декабря. Но так как Вы из свойственного всем поэтам духа конкуренции не пожелаете их напечатать, то потрудитесь написать мне, что стихи хороши, но что по случаю накопления срочного и очередного материала они могут быть напечатаны не раньше августа, а я прочту ему.
Свободин нисколько не виноват*. Если пьеса в самом деле не годится и если не велит начальство, то что поделаешь? Виноват он только в нерасчетливости: дорога ко мне* обошлась ему не меньше ста рублей.
О моей пьесе ни слуху ни духу. Съели ли ее мыши, пожертвовала ли ее дирекция в Публичную библиотеку, сгорела ли она со стыда за ложь Григоровича, который любит меня, как родного сына*, — всё может быть, но мне ничего не известно. Никаких извещений и мотивировок ни от кого я не получал, ничего не знаю, а запросов никаких не делаю из осторожности, чтобы запрос мой не был истолкован как просьба или непременное желание венчать себя александринскими лаврами. Я самолюбив ведь, как свинья.
Упорное молчание гг. членов того военно-полевого суда, который судил моего «Лешего», я могу объяснить не чем иным, как только горячим сочувствием к моему таланту и желанием продлить то райски-сладострастное наслаждение, какое доставляет мне приятное неведение. Кто знает? Быть может, моя пьеса признана гениальной… Разве не сладко гадать?
«Петерб<ургская> газета» извещает*, что моя пьеса признана «прекрасной драматизированной повестью». Очень приятно. Значит, что-нибудь из двух: или я плохой драматург, в чем охотно расписываюсь, или же лицемеры все те господа*, которые любят меня, как родного сына, и умоляют меня бога ради быть в пьесах самим собою, избегать шаблона и давать сложную концепцию.