Мадемуазель де Мопен - Теофиль Готье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Искреннее чувство примешивалось к реплике, которую я ему подал в этом месте; дословно она звучала так:
«Милый юноша, я хотел бы заставить тебя поверить, что я влюблен».
Этот ответ, такой неожиданный, такой странный, ничем, в сущности, не вызванный, словно поэт, осененный каким-то предчувствием, написал его нарочно для меня, произвел на меня самого сильное действие, когда я произнес его перед Теодором, чьи божественные губы были еще слегка надуты в иронической гримаске, с которой он проговорил предыдущую фразу, а глаза его уже улыбались с невыразимой нежностью, и светлый луч дружелюбия позлащал всю верхнюю часть его юного и прекрасного лица.
«Мне — поверить, что вы влюблены? Вам так же легко было бы заставить поверить этому ту, кого вы любите, а она, ручаюсь вам, скорее способна поверить вам, чем сознаться в этом. Это один из пунктов, в которых женщины лгут собственной совести. Но, шутки в сторону, неужели это вы развешиваете на деревьях стихи, в которых так восхищаетесь Розалиндой, и в самом ли деле вы нуждаетесь в лекарстве от вашего безумия?»
Удостоверившись наверняка, что именно на него, Орландо, нашел далеко не безобидный стих сочинить все эти восхитительные стихи, прекрасная Розалинда соглашается поделиться с ним своим рецептом. Вот в чем он состоит: однажды она притворилась, будто она и есть возлюбленная бедняги, свихнувшегося от любви, а он должен был ухаживать за ней, как за истинным предметом своего обожания, и чтобы выбить из него эту страсть, она изводила его самыми немыслимыми капризами; она то плакала, то смеялась, то оказывала ему добрый прием, то дурной; она царапала его, плевала ему в лицо, настроение у нее менялось каждую минуту; она представала поочередно жеманной, неверной, неприступной, сладострастной, и горемыке приходилось переносить и выполнять все, что беспорядочная фантазия под влиянием скуки, прихоти или меланхолии порождает в пустой головке юной щеголихи. Домовой, мартышка и поверенный в делах, вместе взятые, не изобрели бы больше каверз, чем она. Это фантастическое лечение не замедлило дать плоды; больным после приступа любви овладел приступ безумия, внушавший ему ужас перед целым светом, и он удалился в совершенно монашеское уединение; результат более чем удовлетворительный, и, в сущности, ничего другого нельзя было ожидать.
Орландо, как легко догадаться, вовсе не жаждет исцелиться подобным способом, но Розалинда настаивает и хочет испытать на нем свое лечение. И вот она произнесла: «Я вылечил бы вас, если бы вы только стали звать меня Розалиндой, каждый день приходить в мою хижину и ухаживать за мной», — с этим явным и нескрываемым умыслом, бросив на меня такой странный взгляд, что я не мог не вложить в ее фразу смысл более широкий, чем тот, что заключался в словах, и не усмотреть в ней неявный призыв признаться в моих истинных чувствах. А когда Орландо ответил ей: «Охотно, от всего сердца, добрый юноша», — она еще более многозначительным тоном, и, словно досадуя на то, что ее не понимают, произнесла следующую реплику: «Нет, нет, вы должны звать меня Розалиндой».
Может быть, я ошибся и вообразил, будто вижу то, чего на самом деле и в помине нет, но мне показалось, что Теодор заметил мою любовь, хоть я, разумеется, никогда не говорил ему ни слова на этот счет, и под прикрытием этих заемных выражений, прячась под театральной маской, посредством этих гермафродитических речей он намекал мне на свой настоящий пол и на наши с ним взаимоотношения. Не может быть, чтобы женщина, настолько умная и так блестяще умеющая держать себя в обществе, с самого начала не разглядела, что творится у меня в душе; если не язык, то глаза мои и смущение были достаточно красноречивы, и покров пылкой дружбы, который я набросил на свою любовь, был не настолько непроницаем, чтобы внимательный и заинтересованный наблюдатель не мог без труда пронзить его взглядом. Самая невинная и неискушенная девушка ни на минуту не впала бы в обман.
Несомненно, некая важная причина, которой мне не дано знать, вынуждает красавицу к этому проклятому переодеванию, причинившему мне такие муки и вынудившему меня заподозрить в себе весьма странные склонности; иначе все шло бы на удивление легко, словно карета, обильно смазанное колеса которой катят себе по ровной дорожке, присыпанной мелким песком; я мог бы со сладостным чувством безопасности предаваться любовной мимолетности грез и брать в свои руки белую шелковистую ручку моей богини, не содрогаясь от ужаса, и не отскакивая на двадцать шагов назад, словно от прикосновения раскаленного железа или когтей самого Вельзевула.
Вместо того, чтобы отчаиваться, суетиться, подобно безумцу, и лезть из кожи вон, чтоб пробудить в себе угрызения совести, и каждое утро, ломая руки, стенать о том, что совесть молчит, я сказал бы себе с чувством исполненного долга и умиротворения: «Я влюблен», — вон она, фраза, которую поутру, нежась на мягкой подушке, под теплым одеялом, ничуть не менее приятно произнести, чем любую другую фразу из двух слов, какую только можно выдумать, за исключением разве что вот этой: «Я богат».
Встав с постели, я расположился бы перед зеркалом, и там, взирая на себя с некоторым уважением, я умилился бы, водя гребнем по волосам, над своей поэтической бледностью и твердо решил бы извлечь из нее недурную выгоду, хорошенько ею воспользовавшись, ибо что может быть низменнее, чем предаваться любви, щеголяя румяной рожей; ежели вам выпало несчастье быть румяным и влюбленным, — а такое сочетание возможно, то, по моему суждению, вам следует ежедневно выбеливать себе физиономию мукой или отказаться от претензий и ухаживать за всякими Марго и Туанеттами.
Потом я с душевным сокрушением и важностью уселся бы завтракать, дабы подкрепить свою обожаемую плоть, бесценное вместилище страсти, перегнать лучшее мясо и лучшую дичь в питательный любовный сок, в добрую живую и горячую кровь и поддержать свое бедное тело настолько, чтобы порадовать милосердие души окружающих.
После завтрака, ковыряя в зубах зубочисткой, я сплел бы несколько причудливых рифмованных строк на манер сонета, и все это в честь моей принцессы; я отыскал бы тысячу сравненьиц, еще ни разу не попадавших в печать и бесконечно галантных: в первом катрене толковалось бы о хороводе солнц, а во втором о минуэте христианских добродетелей, а оба терцета изощренностью не уступали бы катренам. Елена объявлялась бы в них трактирной служанкой, Парис — болваном; пышности моих метафор мог бы позавидовать Восток; особенно восхитителен был бы последний стих: в каждой его стопе содержались бы по меньшей мере две блестки остроумия, потому что яд скорпиона находится у него в хвосте, а достоинства сонета — в последнем стихе. Завершив сонет и надлежащим образом переписав его на глянцевом и раздушенном листе бумаги, я вышел бы из дому, ощущая в себе росту на добрую сотню локтей и пригибаясь из опасения стукнуться головой о свод небесный или зацепиться за облако (разумная предосторожность!), и принялся бы декламировать свое новое изделие всем друзьям и врагам, затем грудным младенцам и их кормилицам, затем лошадям и ослам, наконец, стенам и деревьям, чтобы узнать мнение вселенной о новом произведении моего таланта.
В гостиных я поучающим образом беседовал бы с женщинами и всесторонне рассуждал бы о чувстве голосом важным и сдержанным, как подобает человеку, знающему о предмете своих рассуждений куда больше, чем он желает сказать, и почерпнувшему свои знания не из книг, что не замедлит произвести воистину разительное впечатление на всех скрывающих свой возраст женщин из числа собравшихся и на нескольких юных девиц, которых не пригласили на танец, — и те, и эти разинут рты, словно карпы, брошенные на песок.
Я мог бы вести самую блаженную жизнь на свете, наступать на хвост моське, не выслушивая от хозяйки дома чрезмерных воплей по этому поводу, опрокидывать одноногие столики, уставленные фарфором, за обедом съедать лучший кусок, не оставляя его сотрапезникам; все это простилось бы мне в силу всем известной рассеянности влюбленных, и глядя, как я с потерянным выражением лица уплетаю за обе щеки, все говорили бы пригорюнившись: «Бедный юноша!»
И потом, скорбный задумчивый вид, плакучие пряди волос, перекрученные чулки, полуразвязавшийся галстук, болтающиеся руки, — как бы все это пришлось мне к лицу! Как бы я мыкался по аллеям парка, то почти бегом, то шажком, точь-в-точь человек, чей разум пришел в полное расстройство! С какой невозмутимостью глазел бы я на луну и камешками пускал круги по воде!
Но Боги судили иначе.
Я влюбился в красотку в камзоле и сапогах, в гордую Брадаманту, которая презирает одежду, присущую ее полу, и то и дело повергает вас в самое что ни на есть мучительное смущение. Лицо и тело — женские, но ум — бесспорно мужской.
Моя возлюбленная сильна в искусстве шпаги, она заткнет за пояс опытнейшего фехтмейстера; она дралась уже не знаю на скольких дуэлях и убила или ранила трех-четырех человек; она на коне перелетает через ров в десять футов ширины и охотится, как мелкопоместный дворянчик, доживший до седых волос в родной провинции, — необыкновенные достоинства для возлюбленной! Такое могло приключиться только со мной.