Мадемуазель де Мопен - Теофиль Готье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, он словно отродясь не носил другого платья! Движения его нисколько не страдают откровенностью, поступь легкая, и шлейф ничуть ему не мешает; он очаровательно играет глазами и веером, а какая у него тонкая талия! Ее можно обхватить двумя пальцами! Это чудо! Это непостижимо! Полная иллюзия, полнее и быть не может: кажется даже, что у него женская грудь, до того она круглая и тугая; и потом — ведь ни единого волоска на подбородке, нет, право, ни единого! И голос такой нежный! Ах, прекрасная Розалинда! И кто бы не хотел стать ее Орландо!
Да, кто бы не хотел стать ее Орландо, пускай даже ценой выпавших мне на долю страданий? Любить, как я любил, чудовищной, постыдной любовью, которую тем не менее невозможно вырвать из сердца, обречь себя на самое глубокое молчание и не осмеливаться на то, что не побоялся бы высказать самой неприступной и самой суровой из женщин самый скромный и почтительный влюбленный; чувствовать, как тебя снедает безрассудный и непростительный даже с точки зрения самого отпетого вольнодумца огонь. Что такое обычные страсти по сравнению с этой позорной по самой своей сути, безнадежной страстью, которая, увенчайся она успехом, обернулась бы злодеянием и убила бы вас стыдом? Желать, чтобы тебя отвергли, бояться удачи и благоприятного случая, избегать их, подобно тому как другие их домогаются, — вот какова была моя участь.
Меня охватило глубочайшее малодушие; я смотрел на себя с отвращением, к которому примешивались изумление и любопытство. Больше всего меня бесила мысль, что до сих пор я никогда еще не любил и то, что со мной происходит, есть первая горячка молодости, первая маргаритка моей любовной весны.
Эта противоестественность заменила мне свежие и целомудренные иллюзии, свойственные лучшим годам жизни; итак, сладостным мечтам, которые я так нежно лелеял вечерами на лесной опушке, бродя по багряным тропкам или прогуливаясь вдоль беломраморных террас близ пруда в парке, — итак, этим мечтам суждено было превратиться в коварного сфинкса с двусмысленной улыбкой, с двусмысленным голосом — и я стою перед ним, не смея даже пытаться разгадать тайну! Неверная разгадка стоила бы мне жизни, потому что — увы! — это единственное, что привязывает меня к миру; стоит этой ниточке оборваться, и всему — конец. Отнимите у меня эту искру, и я стану мрачнее и бездушнее, чем спеленатая мумия самого древнего из фараонов.
В те минуты, когда я чувствовал, что меня с особенным неистовством влечет к Теодору, я в страхе бросался в объятия Розетты, хотя она мне совершенно разонравилась; я пытался выставить между ним и мною преграду и щит — и чувствовал тайное удовлетворение, когда, лежа рядом с нею, думал, что она-то, во всяком случае, женщина, в этом я убедился, а если я и не люблю ее больше, так зато она любит меня достаточно, чтобы наша связь не выродилась в интрижку или в разврат.
Однако в глубине души я тем не менее смутно сожалел, что так грубо изменяю идее своей невоплотимой страсти; я сердился на себя, словно за предательство, и хотя твердо знал, что не буду обладать предметом моей любви, но осуждал себя и вновь обдавал Розетту холодом.
Репетиция прошла гораздо лучше, чем я надеялся; особенно блеснул Теодор; да и про меня говорили, что я играл изумительно хорошо. Дело однако не в том, что я обладаю качествами, необходимыми хорошему актеру, и было бы глубоким заблуждением думать, будто я способен не хуже справиться и с другими ролями; но по странной прихоти случая слова, которые я должен был произносить, так соответствовали моему положению, что мне казалось, я сам их выдумал, а не заучил наизусть из роли. Если бы в некоторых местах память мне отказала, я наверняка не замялся бы ни на миг и заполнил бы провалы в памяти собственной импровизацией. Орландо вселился в меня, а я — в Орландо, и другого столь чудесного совпадения просто быть не может.
В сцене с борцом, когда Теодор снял с шеи цепь и преподнес ее мне в подарок в согласии с ролью, он бросил на меня такой нежный и томный взгляд, исполненный таких обещаний, и так ласково, с таким благородством произнес: «Сударь, вот вам на память о гонимой роком… Дала б вам больше я, имей я средства»,6 что я по-настоящему разволновался и едва нашел в себе силы подхватить: «Каким волненьем скован мой язык? Я онемел, она же вызывала на разговор! Погиб Орландо бедный…»
В третьем акте Розалинда появляется под именем Ганимеда, одетая в мужское платье, вместе со своей кузиной Селией, которая тоже сменила имя и теперь зовется Алиеной.
Мне это было неприятно: я уже так привык к женскому наряду Теодора, оставлявшему некоторую надежду моим мечтам и укреплявшему меня в моем коварном, но обольстительном заблуждении! Мы быстро привыкаем принимать свои желания за действительность, доверяясь самому мимолетному сходству, и я совершенно пал духом, когда Теодор вновь предстал, одетый мужчиной, — пал еще сильнее, чем прежде, потому что радость только на то и годится, чтобы острей ощущать горе, солнце лишь для того и блистает, чтобы мы лучше почувствовали ужас тьмы, а белизна веселит нас лишь для того, чтобы очевиднее явить все уныние черноты.
На нем был самый кокетливый и самый изысканный наряд на свете, элегантного и прихотливого покроя, весь разукрашенный нашивками из цветной материи и лентами, отчасти во вкусе придворных щеголей Людовика XIII; островерхая фетровая шляпа с длинным волнистым пером осеняла кольца его прекрасных волос, а полу его дорожного плаща приподнимала шпага с узорчатой насечкой.
Но что ни говори, во всем его наряде чувствовалось, что у этого мужского платья женская подкладка; бедра как будто чуть пышнее обычного, грудь чуть полнее, чем требуется, ткань кое-где круглится необычным для мужской фигуры образом, так что истинный пол действующего лица почти не оставлял сомнений.
Держался он непринужденно и в то же время робко, а в общем весьма забавно, и с бесконечным искусством притворялся, будто привычный ему костюм его стесняет, точно так же, как до того всем своим видом показывал, как вольготно ему в чужом платье.
Ко мне вернулась некоторая ясность духа, и я опять убедился, что это самая настоящая женщина. Я овладел собой настолько, что мог подобающим образом исполнять свою роль.
Знаешь ли ты эту пьесу? Может быть, и нет. Вот уже две недели, как я, выучив ее наизусть с начала до конца, только и делаю, что читаю и декламирую ее; мне трудно поверить, что отнюдь не все так же ясно, как я, представляют себе завязку ее интриги; такое заблуждение для меня весьма обычно: если сам я пьян, то воображаю, что человечество упилось и пишет кренделя, а если бы я знал древнееврейский, то, несомненно, требовал бы у лакея халат и туфли на этом языке и весьма удивлялся бы тому, что он меня не понимает. Ты прочтешь эту пьесу, если захочешь; я пишу так, как если бы ты ее читал, и упоминаю только те места, которые связаны с моим приключением.
Розалинда, гуляя с подругой по лесу, весьма удивлена тем, что на кустах вместо ежевики и терна тут и там виднеются мадригалы в ее честь, — необычные ягоды, которые, по счастью, редко вырастают на колючих кустах: ведь если хочется пить, куда приятнее обнаружить на ветке вкусную ежевику, чем неудобоваримый сонет. Розалинду изрядно беспокоит мысль о том, кто это повредил кору на молодых деревцах, вырезав на них ее вензель. Селия, успевшая повстречать Орландо, сперва заставляет долго себя уламывать, а потом признается, что рифмоплет этот — не кто иной, как юноша, победивший в борьбе Шарля, герцогского атлета.
Вскоре появляется сам Орландо, и Розалинда вызывает его на разговор, осведомляясь о том, который теперь час. Право же, самая нехитрая уловка на свете! Более мещанского вопроса и не выдумаешь! Но не бойтесь: вот увидите, как из этой банальной и вульгарной фразы немедля произрастет урожай неожиданных цветистых острот и причудливых сравнений, словно из самой тучной и щедро унавоженной земли.
Спустя несколько строк искрометного диалога, в котором каждое слово, ударяясь о фразу, высекает из нее россыпи шальных блесток, словно молот из полосы раскаленного железа, Розалинда спрашивает Орландо, не знает ли он по случайности человека, что развешивает оды на боярышнике и элегии на терновнике и, судя по всему, страдает ежедневными приступами любовного недуга, который она, Розалинда, прекрасно сумеет исцелить. Орландо признается, что он сам и есть этот столь истерзанный любовью человек, и коль скоро его собеседник хвалится знанием различных рецептов, необходимых для излечения вышеназванной хвори, то пускай, мол, сделает милость указать ему хоть один. «Вы влюблены? — возражает Розалинда. — Но в вас не заметно ни одного из признаков, по которым распознают влюбленных, у вас нет ни исхудалых щек, ни ввалившихся глаз, чулки у вас не спущены, рукава не расстегнуты, ленты на башмаках завязаны с великим изяществом; ежели вы и влюблены, то наверняка в самого себя, и мои снадобья вам ни к чему».