На сопках маньчжурии - Павел Далецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я говорю, господин полковник, Свистунову: «Не говорите мне об этом барине! Барин он был, вот кто! А мы с вами, Павел Петрович, армейские лошадки».
— Это вы тоже хорошо сказали. Именно Ерохин был в полку барином. Всех распустил, ничего не делал. Американские консервы, в сущности, ничего, правда? Но дома я бы их никогда не ел. Что-то в них есть, знаете, самое консервное. А Ерохин был барином.
— Барином, барином, господин полковник. Знаете, есть такие любвеобильные баре: мужика в лицо не видали, изволят проживать в Питере, а перед мужиком благоговеют, слезы лить готовы над его неизвестными страданиями… А все потому, что сами мужика не видали. У них управляющие имениями и прочие экономы ведут дела… И плывут такие господа на волнах всякой фантастики да ерундистики, честное слово. Поручик Логунов — тот даже дошел до того, что не имеет казенной прислуги.
Ширинский поднял брови.
— Я спрашиваю штабс-капитана Шапкина: «Что ж это, говорю, ваш поручик сам себе сапожки чистит?»
«А знаете ли, — мямлит Шапкин, — отказался». — «Суров ваш поручик, говорю, не хочет облагодетельствовать какого-нибудь Сидора Сидорчука. Тот спит и во сне видит попасть в вестовые к господину поручику, а господин поручик не дерзает его светлое высочество мужика-подлеца допустить до своих сапожек!»
Ширинский захохотал.
— Во здравие, — сказал он, поднимая рюмку.
— Так точно, господин полковник, А между прочим, это разврат, смущает умы. Мой отец, господин полковник, имел не великое имение, пустяковое… собственным трудом и по́том стяжал каждую копейку; так он знал, что такое мужик. Невиданный подлец, все тянет: из леса, из огорода, с поля — и еще напакостить норовит. Жаль, в наше время не порют мужиков — как же, народ, земство! — а пороли бы, так, может быть, чему-нибудь и научили бы. «И вот нам с вами, Павел Петрович, говорю, в армии тоже черная работка. Получишь вахлака, а из него изволь сделать солдата. Ерохин что? Пал, и царствие ему небесное. Поменьше бы нам таких господ. Полковник Ширинский, говорю, — армейский труженик.
На таких армия держится. Знает, как и мы с вами, почем фунт лиха». Прошу извинения, господин полковник, относительно моих суждений… вздор! Но внутренне убежден!
— Что ж, весьма достойные убеждения. Армейский труженик — это вы хорошо сказали. Этим титулом каждый офицер может гордиться. Я обтешу каждого солдата и офицера, в этом моя священная обязанность.
Голос Ширинского, на фронте перед полком неопределенный, не то тенор, не то баритон — голос, от невзрачности которого он страдал, — здесь, в палатке, за рюмкой вина был низок и даже бархатист.
— Мой брат в одном из городов Царства Польского полицеймейстером, — сказал он. — Именно в городе Седлеце. Есть такая губернская столица. Неказистая, да Варшава близко. Так в этом городе завелось гнездышко студентов и местных гимназистов. Так они, знаете ли, бомбу в брата бросили. Настоящую, мерзавцы, изготовили. Фонарный столб разворотили, а брат, слава богу, невредим. Собственноручная телеграмма от фон Плеве была с соболезнованием и поздравлением.
Шульга поднял глаза на командира полка и смотрел на него с радостным изумлением.
Ширинский налил ему водки.
— Ну, как рыбка?
— Превосходна, хоть и американская.
— Именно, весьма достойная, хоть и американская. Пейте последнюю рюмку и отправляйтесь к роте. Вообще с водкой будьте осторожны. При жаре она у самого крепкого, знаете ли, этак в мозгах!
— Так точно, бывает. Но вот никак не предполагал, что братец ваш пострадал.
— Пострадал, пострадал. Каждый из нас может пострадать от мерзавца. Таится, мерзавец, исподтишка бросает.
Шульга вышел из палатки, когда стемнело. Темное гаоляновое поле смешалось с темным небом.
«Как складывается судьба человека, — думал Шульга. — Всю жизнь мне не везло, все мешали либо люди, либо обстоятельства, а теперь фортуна посадила меня в свою колесницу. Дурак я буду, если вывалюсь из нее».
Он осторожно шел, переступая через спящих, обходя кучки бодрствующих.
Недалеко от расположения роты увидел два силуэта. Силуэты курили, сидя на гаоляновых снопах, и вполголоса разговаривали.
— Кто бродит? — спросил голос Свистунова.
— Шульга бродит. Спать хочу, Павел Петрович, да не спится.
— Вы правы, не спится.
Шульга пошел дальше, так же осторожно шагая и перешагивая через лежащих.
Свистунов закурил новую папиросу, торопливо выпустил огромный клуб дыма, укрылся им от комаров и сказал:
— Не знаю, не знаю, Николай!
— Почему же ты не знаешь? Сегодняшний случай чего показательнее! Не умеем ходить по гаоляну. А ведь должны были бы уметь, ведь это наш театр войны. И ходить в атаку не умеем. Скорострельное оружие — и чуть ли не сомкнутые колонны! Ведь нельзя идти в атаку так, как вы там решили с Ширинским: музыка, знамена, батальон за батальоном! По земле до поры до времени надо стлаться, в ямках за камнями лежать — и стрелять, и стрелять… Подползти, поднять и ударить в штыки. Вот это, Павел Петрович, будет настоящая атака. Почему бы нам не применить такую тактику?
— Не знаю, — повторил Свистунов.
— Почему же ты не знаешь, что тебя смущает?
— А как ты будешь командовать: одни солдат лежит за камнем, другой в ямке, третий вообще решил подремать. Кто же, спрашивается, пойдет в атаку? Нет, Ширинский в этом случае прав. Дурак, а тут прав.
— В атаку пойдет солдат! Ему нужно поскорее убить противника, он и пойдет, даже побежит в атаку.
Свистунов задумался. Папироса вспыхнула и осветила его лицо. По всему полю вспыхивали огоньки: мало кто спал в эту ночь.
— Павел Петрович, если мы пойдем с нашими ротами в атаку, а японцы встретят нас шрапнелью и пулеметами, многим ли удастся пустить в дело штык?
— Друг мой, ремесло солдата — ремесло смертное. Как ни крути, дело мы имеем со смертью. Мы смертных дел мастера, и от смерти нам неприлично укрываться.
— Не ожидал я от тебя таких рассуждений, — с досадой сказал Логунов. — Я смерти не боюсь, я русский офицер. Но я хочу не смерти, а победы. Я хочу смерти врагу. Я — командир. Сколько человек уцелеет у меня завтра?
— Очень немного.
— Зачем же заранее соглашаться на бесполезную гибель?
— Почему бесполезную? Во-первых, атака может быть удачна. Значит, тот, кто погибнет при атаке, погибнет с пользой. Во-вторых, есть же воинский дух! Проявление его чрезвычайно важно для армии.
— Разрешить убивать моих солдат для воспитания некоего воинского духа я несогласен.
— Ни твоего, ни моего согласия не спросят, Коля!
— Надо, чтобы спросили!
— Каким образом?
— Надо заставить!
— Чушь все это! — рассердился Свистунов. — Как это заставить? Ты — поручик, я — капитан. Как это мы заставим? Создать, что ли, в армии, по твоему рецепту, общественное мнение?
— Если не общественное мнение, то надо найти управу на них!
Свистунов внимательно посмотрел на поручика, но ничего не увидел, кроме темноты.
— Мальчишество! — наконец решил он. — Какую можно найти в армии управу на начальника? Помнишь, ты рассказывал мне, как Неведомский уговаривал своего генерала?
— Тогда, — тихим, прерывающимся голосом проговорил Логунов, — тогда остается одно….
Он не кончил.
Свистунов сказал укоризненно:
— То, о чем ты думаешь, вот это уж ерунда так ерунда! Какие-то недоучившиеся мальчишки мечтают о всеблагом государстве!.. Ерунда!
— Почему ерунда?
— Ерунда! Противно об этом слушать от офицера.
Логунов обиделся.
— Странно, как иногда хорошие и во всех отношениях порядочные люди, — проговорил он заикаясь, — бывают предубеждены против вещей, о которых они толком не знают. О всеблагом государстве мечтают отнюдь не недоучившиеся мальчишки, а лучшие умы человечества.
Офицеры замолчали. Логунов кашлянул.
— Я пойду отдыхать. — Он поднялся. — Небо-то как вызвездило…
— Да, великолепие.
Закинув головы, офицеры смотрели в небо, но не видели звезд: каждый думал о собеседнике, взволнованный и обиженный.
— Спокойной ночи, — тихо сказал Логунов.
— Спокойной ночи.
7
Емельянов помогал Коржу устраивать для поручика постель из свеженаломанного гаоляна.
Вечерние облака, сгрудившиеся над полем, напоминали очертания сенцовского леса. Емельянову вспоминалась Россия, деревня… такие же сумерки, только короткие, весенние. В вербную субботу парни рядами становились у паперти и хлестали вербой девок, выходивших из церкви. Сколько было шуму, смеху, задору! Попало тогда Наталье от него. Дул теплый ветер в ту ночь ранней весны. Из церкви вырывались полосы света, окна в избах светились. Лаяли собаки, увлеченные всей этой суетой. Земля под ногами была черная, мягкая. Наталья повернула к нему лицо, блеснувшее из-под платка белизной щек и крупных зубов; «Еще не муж, а как бьешь!»