Над Неманом - Элиза Ожешко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но он был молод и вел до тех пор чересчур простую, правильную жизнь, чтобы застыть и окостенеть навеки в сомнениях о ценности и значении земной жизни. Наоборот, тоска по лучшим дням и воспоминание о любимой женщине вечно терзали его сердце.
— Не внешнюю боль я чувствовал, а внутреннюю, где-то глубоко в сердце. Если бы можно было горем и тоскою замучить себя до смерти, то я давным-давно вогнал бы себя в гроб. Я начал пугаться самого себя; все мне казалось, что я или с ума сойду, или руки на себя наложу, — так мне и мерещились сучья деревьев и неманские омуты. Стыдно мне было, что я сладить с самим собой не могу; я призывал бога на помощь, а слезы так сами и катились из моих глаз. А когда бывало успокоишься, то говоришь себе: «Собери силы, закрой глаза на горе, брось его подальше и ищи себе какого-нибудь утешения, чтоб не противиться воле божьей и не пропадать задаром», — казалось, что и уговоришь себя, и тоску как будто бы отгонишь, и день-другой проживешь, как все добрые люди. Нет, опять не мила жизнь! Я работал до того, что весь обливался потом, а в сердце все та же тоска по разбитым надеждам, то же горе безысходное. Раз даже я присватался к одной панне и сам поехал к ней. Еду и думаю: «Женюсь — и конец, в хате лишний человек появится, и я оживу!» А когда приехал и на панну взглянул, — нет! Ни безобразна она не была, ни глупа, я даже знал, что не противен ей… Нет и нет! Та все стоит перед глазами, а в моей невесте все не так: и речь не та, и обращение не то, и все мне не мило. Боролся я так с самим собой, как пловец с водою, должно быть, года три, а горе все понемногу уносило да уносило здоровье, черные мысли съедали мои силы… и вот я, бессильный, с какой-то странной хворью, которая то проходила, то вновь появлялась, свалился на постель да девять лет и пролежал как пласт. Доктор не мог помочь моей болезни и назвал ее ипохондрией…
Он не понимал названия болезни, но один доктор растолковал ему, что это — болезнь скорее душевная, чем телесная, и что надо уврачевать душу, а не тело. Вот этим-то душевным лекарством и было страстное желание помочь племяннику выбраться из нужды и нищеты, а также и утешение при виде подрастающего сына любимого брата. Девчонка, которую они взяли по настоянию Яна, тоже оказалась очень милой, веселой; привыкла, привязалась к делу. В хате начал водворяться порядок, а невестка, хотя легкомысленная и пустая женщина, часто навещала своих детей, смешила своею болтовней и рассказами.
— Если бог повелит, то и убитый воскреснуть может. И я воскрес, хотя и не совсем… не совсем. Мне кажется, что у людей, сильно чувствующих и чересчур истерзанных, не только на теле, но и на душе образуются такие морщины, которые уже никогда не разгладятся. Так и я до сих пор не могу совсем возвратиться к прежней жизни. Всякого движения, шума, разговоров я избегаю, потому что от них почти теряю сознание. Увижу человека постороннего — испугаюсь, и мне много нужно усилий, чтобы перебороть себя и приблизиться к нему. Подчас и болезни старые на меня находят: душевная и телесная. От самой легкой простуды появляется страшная головная боль, а когда припомню старое — прежние горести и испытания, то лежу дня два-три, как мертвый, — видеть никого не могу, самого себя почти не чувствую. Но это еще не велика беда. Болезнь приходит редко, ее можно легко вынести, когда кругом все спокойно, когда можно с радостью остановиться на чем-нибудь душою.
Теперь его радовало многое: новый домик на месте старого почти рассыпавшегося впрах; сад, посаженный его собственными руками; пчельник, за которым Ян так отлично ухаживает; рослый и уважающий его парень, ласковая работящая девушка; хорошо поставленное хозяйство; наконец, ясное солнышко, пахучие цветы, гнезда ласточек над окнами, тишина и спокойствие, царствующие в усадьбе, — в той самой усадьбе, где жили его деды и прадеды, где он сам родился, вырос и состарился, где каждый кустик, каждая травка, каждая песчинка знакомы ему и отвечают приветом на его привет.
— Те страшные вихри, что замели дорогу моей жизни, прошумели, промчались и уже далеко от меня. Я теперь переживаю больше хороших минут, чем дурных, и об одном только молю бога, чтоб он и Яну послал частичку счастья. Я ни за что не пойду против его воли и желания, не стану поперек его дороги; напротив, постараюсь помочь ему всеми моими силами. Не враг я ему, чтоб принуждать его к чему-нибудь; я заступаю место его отца и, как отец, не желаю ему ничего, кроме добра и счастья…
Ян широкими шагами подошел к дяде, наклонился и поцеловал ему руку, потом встряхнул головой и откинул назад упавшие на глаза пряди светлых волос.
— Полно толковать о таких печальных вещах! Вам это нездорово, и у панны Юстины даже слезы навернулись на глаза… Что там вспоминать старое!..
Не успел Ян докончить, как под окнами послышались чьи-то шаги и громкий, хотя дребезжащий голос:
— Я его найду, найду соблазнителя, злодея, непотребника! Найду и убью… как бог свят, убью, словно собаку!
Двери светлицы широко распахнулись, и в комнату вошел неверной поступью старик, с палкой в руках, с красным лицом, резко отличавшимся цветом от седых волос и белоснежного халата. В двух шагах от него показалась высокая плечистая девушка. С первого взгляда в ней трудно было бы узнать ту Ядвигу Домунтувну, которая несла в огромном фартуке траву для коров, а в рабочую пору почти с мужской силой и ловкостью возила снопы с поля и правила лошадьми. Теперь на ней было шерстяное платье ослепительного ярко-голубого цвета, с обтянутым лифом и очень длинным хвостом, который запачкался, когда она шла сюда по большой дороге, уже смоченной вечерней росой. На голове Ядвиги возвышалась прическа еще более, необыкновенная, чем платье, — высокая, качающаяся из стороны в сторону, густо пропитанная помадой, пестревшая лентами, утыканная блестящими шпильками. Аляповатая брошка красовалась у горла, в ушах висели огромные безвкусные серьги, на больших красных руках было надето несколько тоже аляповатых браслетов.
Могучая фигура Ядвиги, посреди поля, напоминавшая Цереру, теперь, в узком и длинном платье, представлялась очень смешной и неуклюжей. Ее лицо с прекрасными голубыми глазами и роскошной каштановой косой, при ярких красках, поражало грубостью черт и почти кирпичным цветом кожи.
— Добрый вечер! — закричала, было, она с порога, но тотчас же запнулась при виде Юстины, стоявшей рядом с Яном.
Зато старый Якуб, спотыкаясь, приближался к хозяину дома и, видимо, волновался все более и более.
— Где Паценко? Извольте сейчас сказать, пан Шимон, куда вы спрятали моего врага и оскорбителя?.. А если не скажете, я сам, бог свидетель, обыщу всю хату, сам найду… А коли найду, то страшно отомщу за весь стыд и позор.
— Опять нашло на старика? — спросил Анзельм, глядя на Ядвигу.
— Опять нашло! — ответила девушка. — Сегодня он был спокоен, тих, лучше и желать нечего. Вечером говорит: «Пойдем, Ядвига, к какому-нибудь соседу». Пошли мы, а тут как на грех из-за плетня выскочили мальчишки да во весь голос и давай кричать: «Паценко приехал и опять бабушку увезет!» Дедушка весь затрясся, и если б не я, непременно упал бы. Тут уж с ним ничего не поделаешь, в хату ничем не заманишь, — идет, куда глаза глядят…
А старик тем временем, размахивая клюкой, с грозными криками, сновал из угла в угол, заглянул даже в темную боковую комнатку, сунул палку под диван и теперь намеревался обыскать печурку, но, нагнувшись, потерял равновесие и упал на пол. Юстина подскочила к старику и хотела, было приподнять его голову, как вдруг почувствовала, что кто-то бесцеремонно оттолкнул ее.
— Извините… прошу не трогать дедушку… я сама с ним управлюсь. Что касается дедушки, то его у меня никто не отнимет! — громко, запинаясь от волнения, заговорила Ядвига.
Она без всякого усилия приподняла старика с пола и тут же толкнула и Яна, который поспешил, было ей помочь.
— Успокойтесь, пан Якуб, — сказал Анзельм. — Паценки нет ни здесь, ни в другом месте, — он давным-давно умер.
— Нет нигде? — опираясь на клюку, повторил еще не успокоившийся старик. — Правда, нет нигде? Честное слово? — Честное слово! — торжественно повторил Анзельм. — Садитесь-ка, поговорим лучше о чем-нибудь.
В это самое время Ян шепнул Юстине:
— Очень бы мне хотелось, чтоб он рассказал при вас историю о двенадцатом годе, — историю, которая случилась с его братом в то время, когда здесь французы были… Он много помнит любопытных историй.
В свою очередь Анзельм (он знал, чем лучше всего успокоить старика) придвинул стул Якубу и заговорил:
— Садитесь, милости просим. Я все думаю, помните ли вы, что приключилось с вашим братом Францишком в двенадцатом году?.. Или забыли, может быть?
Старик был взволнован. Его сморщенное кирпично-красное лицо озарилось лучом сознания, как и тогда, когда Анзельм напомнил ему о гробнице Яна и Цецилии. Казалось, к нему вернулись былые силы, он выпрямился и, не обращая внимания на придвинутый стул, будто ноги его вдруг окрепли, оперся обеими руками на клюку и поднял голову кверху.