Возвращение в Москву - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время наступило голодное даже на воле, а на зоне и подавно. Кормежка стала совсем уж несъедобной к девяностому году, в продуктовом ларьке торговали засушенными облупившимися пряниками и маргарином, не прогоркшей у которого оставалась лишь самая сердцевина бруска.
Летом и осенью выручала расконвойка – приходил «покупатель» из местного полуживого колхоза. И группу расконвоированных, освобожденных от работы в деревообделочных мастерских, и Юру в их числе, выпускали на колхозные поля, где работать было некому, а редиска и брюква росла, и морковка была в радость. К осени же наливалась, как могла, капуста. Там же на прополке иногда работали и женщины из большой соседней зоны. И тогда расконвойка превращалась в брачный праздник: в высокой лебеде, которой заросли грядки, уединялись сговорившиеся пары. Летом и ранней осенью жизнь немного походила на жизнь.
Зима и весна во всех смыслах были тяжелым временем. Зимой и весной выручали только посылки, пусть и на две трети разграбленные в оперчасти. Содержимым посылок, вернее, тем, что от него осталось, в обязательном порядке полагалось делиться с членами твоего семейства. Существовали кружки или что-то вроде семейств, племен, в которые объединялись кенты, кореша, то есть близкие приятели, а также люди, если и не симпатизирующее друг другу в полном смысле этого слова, то, по крайней мере, друг другу не противные. Такое объединение становилось фактором выживания в условиях античеловеческих.
В кружках, они же кентовки или семьи, все, чем богаты его члены – куревом, чаем, мылом, съестным, – делилось поровну, кроме денег и личных вещей. Кружки могли между собою дружить или находиться в состоянии потенциальной войны. С представителями дружественных кружков, или семей, если те щелкали зубами, обнищав (что случалось нередко), делиться было не западло и даже рекомендовано неписаным законом. Поскольку ты сам по не зависящим от тебя причинам легко и в любой момент мог оказаться в положении нищего, и тогда тебе хоть немного, но воздавалось за совершенное в нужный момент вспомоществование.
Редко кто, как Юрий Мареев, мог выдержать долгий срок, не примыкая ни к одному семейству, и не стать лагерным изгоем. Положения относительно независимого одиночки достичь было трудно, легче было, себя оберегаючи, примкнуть к клану. Юра не то чтобы стремился обособиться, вовсе нет, но так уж получалось. В нем, без всяких усилий с его стороны, видели существо специфическое, не могущее вписаться в кодлу. И, по истечении сравнительно кратковременного, но весьма болезненного периода, когда почти не прекращались попытки его обломать, испытать на разрыв, Юру оставили в покое. При этом навыки самбо Юре пригодились, но не слишком-то. В подлой уголовной драке, в сваре, для них нет пространства, и всегда найдется кто-то неучтенный, который прихватит сзади удавкой, или порвет заточкой кожу над сонной артерией, или ослепит толченым перцем, или вгонит в мышцу, а то и в кишки тонкую, жесткую, остро оточенную проволоку.
Случалось всякое, но главное, кодла поняла, что Юру воздействием физическим можно утомить, измочалить, но не сломать. Сломать можно, конечно, любого, применяя пытки, но подобное, во-первых, расценивалось как беспредел, и при этом пострадавший, если не накосячит в состоянии аффекта, в принципе, мог рассчитывать на справедливую «правилку». А во-вторых, с какой стати «доводить» мужика, который не стучит, не подстилается, подлянок не кидает, на рабочке пилит доски для ящиков, мебельную фанеру и древесно-стружечные плиты наравне с прочими, перхает от опилок, как все, и не жилится, когда подъезжает посылка? На это есть другие, дрянь человеческая, которую растоптать и разорить святое дело. И если стучал, подличал, жадничал, жмотился, одна тебе дорога в случае разорения – собирать помойные отбросы, превратившись в «черта», и попрошайничать. Потому что, питаясь только в столовке, с голоду, может, и не помрешь, но спятишь, любуясь на то, как другие, пусть редко, но жуют печенье из посылок, ломают плиточный чай, тщательно собирая крошки, и мирно чифирят своим семейным кружком и с приглашенными гостями или глотают ядреный дым «Беломора» или «Примы», будто издеваясь, когда у тебя, разнесчастного «черта», без курева уши пухнут.
От «чертей» и от представителей враждебных кланов приходилось беречь свои скудные запасы. А также и от лихих, необыкновенно злобных, кровожадных и глупых личностей, называемых отморозками, которых на зоне все прибывало. Срок им обычно давался небольшой, всерьез обживаться на зоне им было ни к чему, и походили они на диких кочевников нрава самого необузданного. Вести с ними разговоры о приличиях и политесе представлялось бесполезным, применять слишком уж крутые меры физического воздействия выходило себе дороже, а опускать, если задуматься, вроде и не за что. Лишь урки из самых умных пробовали тонко манипулировать отмороженными себе на пользу, и бывало, что у них получалось, несмотря на то что дело это было опасное, не менее опасное, чем заклинание змей под дудочку.
Однако иногда случалось, что отморозок, переоценив свои волевые возможности, становился «чертом», или нищебродом – «чушкой», или попадал в презираемую категорию обиженных, которым полагался отдельный барак, так называемая «обиженка», место позорное. Душевности неудачнику такие пертурбации отнюдь не прибавляли, а скорее, наоборот, становился он абсолютно беспристрастен в своей злобности. Он в любой момент готов был искусать даже руку дающего, если у дающего не оказывалось заточки наготове и пары преданных, то есть чаще всего попросту прикормленных, бодигардов. Тогда, ну что ж, приходилось выслужить до лучших времен, дожидаясь, когда карта ляжет по-другому, в масть угнетенному.
В Юрины времена на Можайской зоне кантовался некто Жека Пермяк, личность, наследившая от Анадыря до Могилева. Пермяк разрисован был куполами так, что места живого у него на коже не оставалось; на одном плече лыбился череп, на другом обвивала острый кинжал змея. Были и еще всяческие художества, но Юра, вспоминая кое-какие свои беседы с черными африканскими знакомцами, знал, что, когда художеств сильно много, человек, скорее всего, пустой, и сам не знает, зачем раскрасился, – то ли воевать, то ли охотиться, то ли чтобы понравиться женщине. Скромности и достоинства не хватает человеку. И поскольку краски, рисунки говорят, то получается, что многословен он, как баба, потому уважаем быть не может. И, соответственно, всерьез к нему относиться не стоит.
Юра, будучи малоавторитетным представителем контингента, неосторожно обозначил свое скептическое отношение к названной фигуре. Не вслух, ибо имя ему было Немтырь, и он подспудно старался ему соответствовать. Не вслух, а лишь покосился и отвернулся, когда Пермяк устраивал демонстрацию своих картинок, а восхищенная блатовня и приблатненная мелочь, забыв, что подобные демонстрационные действия именуются в быту дешевыми понтами, восхищенно комментировала, читала по телу Пермяка его послужной список. Бдительный и востроглазый, как любой урка, Пермяк заметил Юрину реакцию, озлился, как положено, и не промедлил оскалить железо и гнилушки:
– Щ-щто за кор-рроста там зыркает? – спросил почитателей, впрочем, более-менее добродушно, чтобы не потерять аудитории, отвлекая ее внимание от своей расписной персоны.
Можно подумать, он не знал, «что за короста» обитает наискосок и через восемь шконок от него в не самом теплом месте барака. Прекрасно знал, но, поскольку Юра не ответил на риторический вопрос, Жека Пермяк стал денно и нощно гнать накипь, чтобы выплеснуть на Юру в должный момент все, что накипит. А чтобы как следует накипело, следовало отслеживать Юрины косяки, и коли уж их не будет, то провоцировать его на неблаговидные, с точки зрения обитателей зоны, поступки или невольные промашки. Все это следовало проделывать так, чтобы не потерять собственного блатного достоинства. Когда это было, чтобы маститый вор сам канителил неугодного мужика? Для того есть сявки, босяки или, еще лучше, готовая отслужить за подачку лагерная шваль, которую, если что, не жалко списать. Подобные всегда отыщутся, только помани сухариком.
* * *В Юрины преследователи Жека Пермяк наметил Бубна, прибывшего на зону лихим отморозком, но ныне почти очертевшего, причем без особых сторонних усилий. Дело обычное: Бубна на воле развратили кабаки, застолья с братвой, деликатесная жратва и дорогая выпивка, и он немного съехал с ума, когда оказалось, что на зоне сии радости жизни недоступны. А по слухам-то, братва роскошно жила и на зоне, куда полагалось попасть хоть раз, зона была обязательна для «пацанов», для мальчиков, подобных Бубну, вроде как для лохов военные сборы. И после зоны, когда ты возвращался к гулеванящей братве, твой рейтинг (появилось такое модное словечко) существенно повышался, голос становился намного весомее.