1812. Фатальный марш на Москву - Адам Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем Наполеон спешился и подошел к передним рядам строя. Громким голосом он попросил самих солдат назвать имена наиболее отличившихся в бою, которых тут же произвел в суб-лейтенанты, либо наградил орденом Почетного Легиона, касаясь саблей плеча и заключая в объятия в соответствии с требованиями ритуала. «Как добрый отец, окруженный детьми, он лично воздавал дань тем, кого они сочли достойными, в то время как товарищи их шумно рукоплескали им», – так описывал зрелище один офицер. «Наблюдая за происходившим, – рассказывал другой, – я понял и на себе испытал непреодолимое ощущение восхищения, вызываемого Наполеоном всюду, где бы тот ни появлялся»{358}.
Такой исключительной церемонией Наполеон сумел превратить поле кровавого боя в место триумфа, обессмертив погибших и согрев сердца уцелевших теплыми словами и высокими наградами. Но многие задавались вопросом, почему он – он сам! – не присутствовал в сражении и не вел его лично. В то же время окружение великого человека недоумевало, не понимая, чего же, в итоге, добилась армия за четыре дня массового кровопускания{359}.
11
Тотальная война
Если верить секретарю Наполеона, барону Фэну, тот чувствовал себя в замешательстве из-за положения дел, каковое вызывало у него стойкое отвращение. Император разбил русских и взял крупный город. Но пусть он нанес противнику тяжелейшие потери, сам тоже недосчитался в двух боевых столкновениях ни много ни мало 18 000 закаленных солдат и не сумел заставить русскую армию признать поражение. Есть полным-полно примеров – противоречивых высказываний Наполеона, – доказывающих, что он мучительно терялся в догадках, не зная, как поступить дальше.
«Оставив Смоленск, один из священных городов, русские генералы покрыли бесчестьем свое оружие на глазах у своих же воинов, – говорил он Коленкуру. – Это ставит меня в выгодное положение. Мы оттесним их на некоторое расстояние, чтобы развязать себе руки, и я сосредоточу силы. Мы отдохнем и используем этот опорный пункт, организуем территорию, и тогда посмотрим, понравится ли такое Александру. Я приму под свое начало корпуса на Двине, которые там ничего не делают, и моя армия станет более грозной, мое положение – более угрожающим для Россия, чем если бы я выиграл две битвы. Я останусь в Витебске, поставлю под ружье всю Польшу, а позднее решу между Санкт-Петербургом и Москвой»{360}.
Но император французов знал, что говорит сущую несуразицу. Все доводы реальности были против остановки в Витебске, а уж тем более – и куда сильнее – в Смоленске. Сожженный город не годился в качестве действенного бастиона и не мог питать ресурсами войска. Однако отступить теперь стало и вовсе немыслимым делом. Положение сделалось хуже, чем в Витебске. Наполеон сам завел себя в западню.
В безнадежности он вымещал зло на всем, что только попадалось под руку. Писал Маре с сетованиями на поляков Литвы, не сумевших собрать должного количества войска и снабжения, жаловался, что армия теряет людей в ненужных походах за провиантом и выговаривал командирам корпусов, возмущался нарушениями. Как-то пришел в ярость, узнав об использовании парижским виноторговцем для продажи вина армии фур, предназначенных будто бы для перевозки медикаментов и медицинского персонала. Однажды, случайно застав солдат за грабежом, император набросился на них с хлыстом, изрыгая в их адрес поношения. И к тому же теперь он часто бывал нетипично плохо настроен и груб в отношении ближайшего окружения.
В отчаянных поисках выхода Наполеон хватался за любую соломинку. Генерал Павел Алексеевич Тучков, взятый в плен у Валутиной Горы, удостоился величайшего внимания со стороны Бертье, каковой снабдил генерала рубашками из собственного гардероба и предложил на выбор любой город в наполеоновской Европе для пребывания в плену. Затем Тучкову дал аудиенцию Наполеон и также обошелся с ним чрезвычайно учтиво. Император обдал его потоками оправдательной риторики и уверений в дружеском отношении к Александру, а затем попросил Тучкова написать своему государю и сообщить ему о желании мира со стороны императора французов. Он привел в немалое смущение ошеломленного всем этим русского, который заметил, что как бригадный генерал не может по протоколу писать царю, но, в конце концов, согласился послать письмо старшему брату, каковой был выше по званию.
«Александр видит, что его генералы ни на что не способны, а он теряет территорию, но он в руках англичан. Лондонский кабинет подстрекает дворянство и не дает ему договориться со мной, – заявил Наполеон Коленкуру. – Они убедили его, будто я отберу у него все польские губернии, и что только такой ценой он достигнет мира, чего он принять не может, поскольку и года не пройдет, как все русские, у которых есть земли в Польше, удавят его, как поступили с его отцом. Он ошибается, когда не хочет довериться мне, ибо я не желаю ему плохого. Я даже готов пойти на некоторые жертвы, лишь бы только помочь ему выйти из затруднений». Император французов отдал бы, наверное, Александру всю Польшу и Константинополь в придачу, лишь бы выбраться из передряги, хоть видимо сохранив честь{361}.
Коль скоро Наполеон не мог остановиться там, где находился, но и отступить не мог тоже, ему оставалось лишь наступать в надежде «вырвать» победу у русских. От Москвы его отделяло всего около четырехсот километров, или восемь дней форсированного марша, а уж драться на подступах к древней столице русским непременно придется. Нормальный военный сезон заканчивался не ранее, чем через два месяца. «Посему разумным было надеяться, что удастся заставить неприятеля драться до наступления плохой погоды, – рассуждал генерал Бертезен. – Сила нашей армии, ее боевой дух, вера в предводителя, воздействие могущества императора на самих русских, все сие давало нам ощущение верного успеха впереди, чего не оспаривал никто»{362}.
Как бы там ни было, находилось довольно значительное число старших офицеров, полагавших, что армия зашла уже слишком далеко. «Всякий считал, что мы претерпели довольно лишений и совершили достаточно героических деяний для одного похода, и никто не хотел идти дальше. Необходимость и желание остановиться ощущали и выражали все», – писал Булар. Многие в окружении Наполеона, возглавляемые Бертье, Дюроком, Коленкуром и Нарбонном, упрашивали императора дать сигнал остановки. Но он оставался непреклонен. «Вино налито и должно быть выпито», – возразил Наполеон Раппу, оспаривавшему целесообразность дальнейшего продвижения. Когда Бертье уж слишком утомил его разговорами о нежелательности продолжения похода, Наполеон взорвался. «Так ступайте же, вы мне не нужны. Вы не более чем… Отправляйтесь во Францию. Я никого не держу», – отрезал он и добавил несколько слов насчет того, что-де Бертье соскучился по любовнице в Париже. Перепуганный Бертье принялся клясться, что и в мыслях не имел намерений оставить императора, какие бы ни сложились обстоятельства, однако атмосфера между ними оставалась крайней холодной на протяжении нескольких дней, и Бертье не приглашали к императорскому столу{363}.
«Мы забрались слишком далеко, чтобы поворачивать обратно, – наконец заявил Наполеон. – Перед нами лежит мир. Нас отделяет от него только восемь суток марша. В такой близости от цели не может быть никаких дискуссий. Давайте же двинемся на Москву!» В то время как солдаты с опытом и высшие офицеры качали головами и ворчали себе под нос, молодых окрыляли открывавшиеся перспективы. «Если бы нам приказали идти завоевывать Луну, мы бы ответили: “Вперед!”, – вспоминал Генрих Брандт, капитан 2-го пехотного полка Висленского легиона, ставший впоследствии прусским генералом. – Сослуживцы из тех, кто постарше, могли сколько угодно осуждать наше воодушевление, называть нас фанатиками и сумасшедшими, но мы не думали ни о чем, кроме сражения и победы. Мы страшились лишь одного – того, как бы русские не поспешили попросить мира»{364}. Вряд ли им грозила такая опасность.
Сердце майора гвардейской артиллерии Булара наполнилось грустью из-за пожара Смоленска, «не столько вследствие морального воздействия, которое всегда производит большая катастрофа, и не только из-за гибели в огне разнообразного ценного имущества, но более ввиду гнева неприятеля, каковой не оставил более никакой надежды на переговоры, а также и потому, что он [Смоленск] указал нам, так сказать, дорогу в будущее». Столь же неуютные ощущения возникали у многих в Grande Armée по мере того, как люди начинали осознавать: они вступают на чужую – враждебную во всех смыслах – территорию. «Ведение войны таким образом – ужасное дело, оно ни в коем случае не напоминает того, к чему привыкли мы ранее», – отмечал Жан-Мишель Шевалье, служивший тогда бригадиром (капралом) в Конно-егерском полку Императорской гвардии{365}.