1812. Фатальный марш на Москву - Адам Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Французский солдат 1812 г., пусть бы он и бывал призывником против воли (нередко не желавших служить приводили в части в кандалах), являлся в сущности свободным гражданином, жившим до службы в армии другой жизнью и рассчитывавшим уцелеть и вернуться к ней. Именно такие надежды во многом определяли и его поведение во время службы. Он старался делать все, чтобы уцелеть и получить какую-то выгоду от потраченного времени – добиться определенной репутации, повышения и денег. Пусть его и представлялось возможным научить действовать с самоотверженной храбростью, замешанной на патриотизме, esprit de corps и любви к императору, лишние мясорубки были ему ни к чему. Если его и товарищей не подстегивали и не доводили до состояния исключительного безумства, он всегда взвешивал шансы и варианты, а когда оказывался окруженным в безнадежном положении, не видел ничего дурного в капитуляции. Свободный гражданин с оружием сам решал на личном или общем уровне, что и на каком этапе нужно ему и его части. Такое замечание вполне справедливо и в большей или меньшей степени применимо к любому солдату Grande Armée, независимо от национальности.
Верно оно и в отношении всех вражеских воинов, которых встречали солдаты Наполеона прежде: определенного рода базовая человеческая солидарность приводила к тому, что люди с обеих сторон, сколь бы сильным ни являлось их желание уничтожать себе подобных как организованную силу, уважали стремление противника выжить. «Солдаты убивают без ненависти друг к другу, – пояснял лейтенант Блаз де Бюри, принимавший участие в походах всюду в Европе. – В моменты затишья мы часто приходили в неприятельские расположения, и пусть бы были готовы начать убивать одни других по первой же команде, мы тем не менее не отказывались и помочь чужим, коли уж представлялась такая возможность»{366}. Подобное отмечалось даже в Испании, где партизанская, или малая война – guerrilla — заставляла простых жителей сражаться с врагом с доселе невиданным национальным и религиозным фанатизмом. Везде – только не в России.
Как будто бы сам Фридрих Великий говаривал, что русского солдата недостаточно убить, его надо еще и толкнуть, чтобы он упал. В войсках Наполеона после боев под Красным, Смоленском и Валутиной Горе приходили к точно таким же выводам. Русские солдаты не складывали оружия. Их приходилось крушить, рвать в куски. Клаузевиц, которому посчастливилось наблюдать за данным феноменом изнутри русской армии, охарактеризовал его как «неподвижное упрямство». Французы были ошеломлены и приписывали данное явление более или менее стереотипному анахронизму. «Я и представления не имел о такого рода пассивной храбрости, наблюдаемой потом сотни раз в солдатах этого народа, которая, по моему мнению, проистекает от их невежественности и наивного суеверия, – писал Любен Гриуа, видевший, как под Красным солдаты противника неподвижно стояли перед его батареей, поливавшей их огнем, – ибо они целуют образы св. Николая, каковые всегда носят с собой, и верят, будто отправятся прямо на небо и едва ли не благодарят пули, которые пошлют их туда»{367}.
Вера в загробную жизнь, безусловно, являлась существенным фактором. Не обладавший личной свободой русский солдат, призванный на двадцать пять лет, не мыслил категориями возвращения к другой, нормальной жизни на Земле. Армия была его жизнью, а смерть подразумевала переселение на небо, каковое всегда выглядело предпочтительнее такой жизни. Железная воинская дисциплина, плюс к ней опыт боев с турками или горными племенами на Кавказе с характерной для таких конфликтов беспощадной жестокостью и геноцидом, когда никто не ждал от врага и не давал ему пощады, исключала из военного сознания идею сдачи в плен. Решение сложить оружие есть в сути своей выбор в пользу прав человека в противовес армии и ее хозяину, государству, а такой концепции в России не существовало.
Подобные вещи обезоруживали французов. Войне, по их разумению, не полагалось быть такой. Бескомпромиссность противника в подходах к военному делу тревожила простого солдата, она связывала его с действиями командующего и делала соучастником его преступлений. Воин не мог, как поступали его коллеги во все века, сказать, будто являлся лишь невинной пешкой в руках королей и генералов. За все отвечала вся армия целиком, а посему становилось понятно: впереди предстоит война не на жизнь, а на смерть. Очевидность этого росла с каждым шагом, который делала в направлении Москвы Grande Armée, выступившая из Смоленска в последнюю неделю августа.
Теперь они шли через плодородные земли, ступая по хорошей дороге, прямой, точно стрела и достаточно широкой для марша в шеренгу колонн пехоты и кавалерии по сторонам около тянущихся вдоль тракта березок, тогда как центральный проход оставался открытым для артиллерии и повозок. Однако не надо думать, будто в таких условиях путь давался легко. «Мы шли шагом по дороге с двух или трех часов утра и до одиннадцати ночи, не спешиваясь, кроме случаев, когда того остро требовала природа, – писал карабинер Жеф Аббель. – Редкие передышки уходили на то, чтобы избавиться от терзавших нас паразитов»{368}.
«Жара в сей части мира в такого время года ничуть не похожа на жару на юге Европы, – рассуждал Жюльен Комб. – Дело не в жаре солнца, терпеть который нам приходилось, а в испарениях, восходивших от раскаленной земли. Наши лошади поднимали копытами мелкий, точно пыль, песок, покрывавший нас совершенно, так что нельзя было различить цветов обмундирования. Попадая в глаза, песок приносил нам мучительную боль». Солдаты прятали, обернув в платки, носы и рты, а некоторые, чтобы спастись от пыли, даже пытались делать защитные маски из веток и листвы. Все без толку. Когда Наполеон появился рядом с порядками 6-го вюртембергского линейного пехотного полка Кронпринца, воины не кричали «Vive l'Empereur!», ибо, как выразился Кристиан Септимус фон Мартенс, один из офицеров части, «наши языки прилипли к деснам»{369}.
Неудобства усугублялись из-за новой тактики, взятой на вооружение русскими теперь, когда захватчики явились на собственную территорию России. По мере отхода они уводили за собой все население, забирали гражданскую администрацию, оставляя противнику пустые города и села. Французы начинали сожалеть об отсутствии евреев, оказавшихся столь полезными для них во время марша по бывшим польским губерниям. В письме к матери гренадерский лейтенант Шарль Фаре жаловался на нехватку снабжения и на безумные цены, заламываемые cantinières. Обычно он ждал от похода возможности нажить денег, но сейчас все надежды рухнули, а потому Фаре спешил добраться до Москвы, рассчитывая найти там горшки с золотом или, по крайней мере, меха, чтобы привезти в Париж на продажу{370}.
Ко всему прочему русские старались загромоздить дорогу перевернутыми телегами, поваленными деревьями и прочими предметами. Они бросали множество человеческих и конских трупов, разлагавшихся на отчаянной жаре. Но что куда тревожнее, они все чаще разрушали деревни и села на пути французов, поджигали копны сена, хлебные поля и все способное гореть. Дым, перемешивавшийся с мелкой пылью, делал марш, по мнению ветеранов Grande Armée, самым трудным на их памяти. «Ночью пылал весь горизонт», – такими словами описывал это капитан гвардейской пешей артиллерии Антуан-Огюстен Пьон де Лош{371}.
Избранная русскими политика выжженной земли становилась испытанием находчивости даже наиболее искусных мастеров «la maraude». Как описывал происходившие Сегюр: «Само выживание армии было чудом, творимым ежедневно стараниями деловитых, предприимчивых и хитроумных французских и польских солдат с их умением противостоять каждой трудности, а также любовью к опасности и риску в сей ужасной авантюрной игре». Доктор Рене Буржуа из медицинской службы невольно восхищался солдатами. «Благодаря своей активности и деловитости, они умело преодолевали бесконечные лишения и добывали средства к существованию и поддержанию тела, можно сказать, ниоткуда», – рассказывал он{372}.
За каждым полком следовали во множестве фуры и телеги не с одним только с обычным снабжением, но и со всевозможными предметами, подобранными по пути и составлявшими некий компонент системы жизнеобеспечения части, брели стада овец и коров, погоняемые солдатами, бывшими в гражданской жизни пастухами или скотоводами. Любой обращал искусство известного ему ремесла на пользу части. Как выразился Жеф Аббель: «Нужды и тяготы быта сделали из нас мельников, пекарей, мясников и ремесленников»{373}. Но людей немало беспокоило то, какой оборот принимал поход. Они все громче поговаривали о «скифской тактике» и о каких-то дьявольских проделках.
«Нужно сказать, что мы начинали тревожиться, поскольку следовали за сильным противником без возможности настигнуть его», – признавался полковник барон Пьер де Пельпор, командовавший 18-м линейным полком в корпусе Нея. С каждым днем солдаты Наполеона отчетливее осознавали, что каждый шаг уводит их дальше от дома, и все стали замечать, что даже итальянцы утратили некоторую долю их всегдашней «brio» (живости). Единственной вещью, еще заставлявшей солдат идти вперед, оставалась их уверенность в Наполеоне. «К счастью, мы испытываем безграничную веру в гигантский гений того, кто ведет нас, ибо Наполеон для армии – отец, герой, полубог», – отмечал Жан-Мишель Шевалье{374}.