Щенки. Проза 1930-50-х годов (сборник) - Павел Зальцман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да может тебе кого другого? Леокадия Эдмундовна занята, – Хиса никак не уходит, – ушла она.
– Куда ушла?
– По своим делам ушла.
– Когда же она придет?
Улыбнувшись, Саша Сигаев отвечает:
– А вот как наклеит, так и придет.
– Что?! – вспыхивает Хиса.
– Да. Она на неделю занята.
Тут в открытую дверь видит Хиса: опять котелок на вешалке, и уже ползет лысоватый парень в пенсне.
Ложась спать на дощатую постель у себя в комнате возле уборной, Хиса теперь все мечтал о такой хорошей работе. Не разобрав что к чему, он называл ее сложным и трудным словом «кинематография». В ресторане «Абхазия» во время пляски с лавашем случается ему уже сорвать с себя этот стакан и, махнув рукой, выпить. Охмелевши, часто он ерошит волосы, забившись в какой-нибудь угол. А железный характер на что? А ты бы, читатель, как на его месте? Однако раз все-таки есть такая работа? Он уже рассказал нескольким приятелям, что работал эту работу в кинематографии, но о том, что он там не доработал, – об этом, конечно, не сказал.
Наконец, поднакопив деньжат, отправился он снова к Александру Фомичу. Хотел было чистить сапоги, посмотрел злыми глазами и не стал. Но тут было страшное разочарование. Оказывается, Саша Сигаев плохо стал видеть и не работает фотографом, а где он, неизвестно, а делом занимается его бывший помощник – знаменитый художник Ваня. Ваня вышел одетый пижоном, с завитым локоном над виском, в галстуке бабочкой. А на вопрос, где Леокадия Спиридоновна, отвечал, что Леокадия Эдмундовна сейчас уехала на курорт в Гагры и Сочи. Видно, что врет.
– Как в Сочи? – воскликнул Хиса. – Я знаю Сочи!
– Ну вот и хорошо, – ответил художник Ваня и вышел, а Хиса вернулся домой убитый.
Войдя в свою комнату, он вдруг схватил ножик с кухонного стола и стал резать одеяло. На его страшный крик явилась старуха Кристинка, поглядела на него своими глубоко всаженными в массе морщин мигающими глазками и сказала, не боясь ножа:
– Ты чего глупо бросаешься, чего надоть? За комнату пора платить.
Хиса глядел на нее налитыми глазами, выставив черные усы, весь потный, в пене, с открытым ртом.
– Никто тебя не испугался, – продолжала Кристинка, – я на милостыню живу. Плати за квартиру.
Хиса сразу спохватился и стал ее улещивать.
Он не терял надежды еще узнать, где эта Леокадия, а для этого решил найти Сашу Сигаева. Но нужны были и деньги. Что же, пришлось поэкономить. Он стал экономить, питаясь уже не тушеной бараниной с луком, а кониной. Тут он и свел свое знакомство с Ахмадом Халыковым, хозяином мясной на Щербаковом.
Щербаков переулок: узенький и немного кривоватый, он пересекает Троицкую, где много шляпных с работающими там девчонками, и выходит на Фонтанку. Если глядеть от самого начала, от мясной, то в глубине как маленькое светлое окошко – даже видны перила набережной, а на другой стороне этой грязноватой реки – ряд подстриженных и теперь голых деревьев и дома с сильно торчащими, тоже черными разнокалиберными трубами. Мостовая переулка как будто поднимается горбом к середине. Булыжник здесь свежий, круглый, не вбитый в землю, может быть, это оттого, что движения мало – только бюро похоронных процессий держит в самом конце свой двор с конюшней и большими сараями, где в воротах иногда мелькает человек в черном с какими-то позументами; или оттого, что ширина мостовой невелика, так что каждый булыжный камень выпячивается, а узкие тротуары покрыты плитами, которые осенью, мокрые, лоснятся и даже светятся. Малолюдный переулок. И мясная тоже пустоватая. Да и кто так уж ест конину? Татары-старьевщики едят. Ахмад и про Хису подумал сперва – мусульманин. Пригласил его к себе.
Пригласил, впрочем, когда узнал, что Хиса танцует в ресторане «Абхазия» на Петроградской стороне, о котором, хоть и не бывал, а слышал, что туда ходят разные люди и много ходит при часах и при золотых.
Надо сказать, что в глубине Щербакова, там, где светится пролет как оконце, а особенно светится в пасмурные осенние дни, когда сам тесный переулок очень темнеет, – там немного пониже по медленному течению Фонтанки лежит, видно, надолго поставленная баржа с мостком. И, случается, по этому мостку и вечером, и даже позднее, уже при фонарном свете, поднимается и переходит на набережную Шкипорь. Он идет с каким-то вещевым мешком защитного цвета, или это чемодан в чехле, или рюкзак – не рассмотреть. Видно только, что этот портплед у него чаще пустоватый, а иногда и не пустой, хотя идет он, видно, за продуктами, так как, пройдя переулок, останавливается перед стеклянной дверью с железными перемычками, чтоб не выбили стекло, много раз так покрашенными коричнево-красной краской, что они стали какими-то утолщенными по краям, а в середине почему-то протертыми до самого железа, хотя никто за них особенно не берется, – и если уже поздно, все равно стучится и забирает там конины, из которой вертит фарш и с сырым луком изготовляет в сухарях «котлетушки», как сам он о них говорит. Это он стал их называть таким задушевным словом во время отсидки, которая с ним случилась.
Когда же дверь закрыта, то, потряся за ручку, все равно ему открывает сам Халыков, задержавшийся в магазине, и проводит его в заднюю комнату, где стоят у стола десятичные весы и развешены синие крюки для мяса.
А что касается до Хисы, то он, собравшись к Ахмаду в гости, нафиксатуарил усы и ярко начистил сапоги. Этим-то он и прежде занимался, но теперь чистил бархоткой бордового цвета, хрипя от злости, так как знал уже, что у Ахмада имеется внучка, которую он видел в лавке. Успел заметить и сообразить.
Он сидел за столом перед буфетом молча и прямо, сильно выпятившись вперед, как будто поместив себя в какую-то будущую картину. Только раз в коротких словах вспомнил, что работал у Протазанова с Сашей Сигаевым на пару, и о том, что его туда возили на автомобиле. А слова «кинематография» он не произносил: зная свой чуждый акцент, боялся выговорить совсем непонятно, да и сомневался, стоит ли вообще выговаривать. Был уже случай, когда он как-то, говоря об лаваше, объяснил какому-то господину в ресторане «Абхазия», что, дескать его, то есть лаваш, можно купить в булочном магазине на Владимирской площади, где нарисован рог козы Малафеи, на что господин этот очень смеялся – все-таки обучался кое-чему в учебном заведении. И вот тут-то, вспоминая об этом деле, вдруг он сообразил, что это и есть тот самый господин, хотя он там в ресторане был и без котелка. Рассердившись тому, что он там смеялся, Хиса еще больше взбодрился и выпрямился. А Верочка сидела против него и раза два поднимала на него свои масляные карие глаза. Ее лицо было желтовато-бледное, восковое, красивого матового цвета.
Она из скромности молчала. Старик-татарин тоже не много говорил, спросил о знакомых и есть ли у них золотые часы. Узнав, что он не мусульманин, стал еще холоднее. Однако известное впечатление Хиса, конечно, произвел, особенно на девушку, своим молчанием и красотой позы. Кажется, она его испугалась.
Между тем ему пришлось бывать у Халыкова. Старуху Кристинку вот уже с прошлой зимы уволили хозяева, где она была в няньках, за то, что уронила ребенка в снег, да еще прямо головой, и раньше уже ее другим пеняли – почему санки возишь, а у ребенка нос синеет? Да и где ей было нос ему вытирать, когда она вся уже сморщилась. Теперь старуха заболела, простудилась от старости и слегла. Все-таки это странно – такая заботливость о детеныше, который вообще ничего не понимает, а вот на старуху Кристинку, у которой все-таки было и прошлое, и свои мысли, – просто плюнули. Зачем тогда и растить человека?
Впрочем, однажды, когда Хиса проходил вечером на работу, она его окликнула из своей комнаты и развязала ему из носового платка обручальное кольцо, при виде чего он поднял брови и вскинул плечи, как бы удивляясь. При этом она жаловалась:
– Вот я какая: видишь, одно туловище осталось. А кушать надо. А жиды все воры… Ты человек честный…
– Давай, – сказал Хиса.
Утром он пошел к татарину, продал кольцо за тридцать рублей, а старухе отдал десятку. Татарин стал к нему внимательней, спросил, нет ли чего-нибудь еще.
IV. Опять ночь
Высидевши только минут десять, Аркашка вдруг распахивает дверь и как есть, не входя в комнату и сильно чувствуя существенность такого поведения, правоту (но и терпеть невмоготу), нравственную серьезность, порядочность, скажем, даже высоту и щегольство такого отношения к делу – дескать, полностью за него, за папаню, и ничего общего не имеет со всякими темными делами, даже смотреть не хочет, – и очень хваля себя за это, но все полусознательно, так как торопится, бежит за отцом. Мелькает и такая мыслишка: «Теперь не до фотокарточек. Какие там фотокарточки, когда весь объект разбомбило!»
Он бежит по черной улице, для виду даже повизгивая и хныча, чтобы нагулять настроение. С другой стороны – как сказано, невтерпеж, – ему интересно и то, что он первый сообщит такую редкую новость, и какой от этого будет эффект.