О душах живых и мертвых - Алексей Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А до сведения его величества так ничего и не дошло. Не мог и мысли допустить император, что высочайшая резолюция не будет приведена, как приговор, в исполнение.
Глава третья
– «Герой нашего времени» и «Стихотворения» Лермонтова – вот две книжки, которые делают текущий год одним из плодороднейших в литературе и дают ему цену хорошего десятилетия, – говорил Виссарион Белинский, отложив перо.
Кольцов собирался куда-то уходить, но задержался.
– Они, книжки Лермонтова, – продолжал Белинский, – высятся, как Монблан, на унылой равнине…
– Был бы месяц на небе, а звезды будут, – откликнулся Кольцов. – Так и скажете в статье, Виссарион Григорьевич?
– Так и скажу.
Белинский походил по комнате. Захотелось собрать воедино все передуманное. Он готовил обзор литературы за 1840 год и одновременно статью о стихотворениях Лермонтова.
Алексей Васильевич, чуя разговор, присел на стул. Черт с ними, с родительскими кляузами в сенате! Он наверняка знал – сейчас Белинского не надо только перебивать. От волнения Алексей Васильевич тихонько кашлянул, по привычке деликатно прикрыв рот рукой.
– Что же такое есть литература? – громко, отчетливо, будто говорил перед большим собранием, спросил Белинский. И сам себе ответил: – Литература есть сознание народа, в ней отражается его дух и жизнь. Следовательно, миросозерцание народов есть источник и основа литературы. Кто не может или не хочет выразить этого народного миросозерцания, тот не писатель, не поэт.
И поэт, сидевший перед ним в благоговейном молчании, согласно кивнул головой.
– Пусть брехуны наши выдумывают небывалых мужиков, которые поют акафисты барам и барщине. Они могут обмануть только последних простаков. Но как сказать правду о народных помыслах при нашей кнутобойной цензуре?
Белинский помолчал, искоса поглядывая на притихшего Кольцова.
– Сошлюсь на песни народные, – продолжал он, – напишу о том, что глубокая грусть этих песен при их исполинской силе намекает на противоречие судьбы народа с его значением… Или темно выйдет?
– Умные, Виссарион Григорьевич, поймут, а которая голова без ума, та – лукошко. Этакие не в счет!
– В стихотворениях Лермонтова, – снова заговорил критик, – везде чувствуется избыток несокрушимой силы духа и богатырской силы выражения, везде вопросы, которые мрачат душу, леденят сердце. А почему? Лермонтов – поэт новой эпохи, и поэзия его – новое звено в истории русской литературы. Вот обратился поэт к далекому прошлому и сложил песню про купца Калашникова. Казалось бы, увлекся он древностью? Ан нет! Никуда не уйти ему от современной русской жизни. Ее вопросы, ее конфликты требуют всей его мысли, всей его деятельности.
Так думалось Виссариону Григорьевичу, когда он готовил статью о «Стихотворениях» Лермонтова. Работалось без устали, писалось горячо. Уже были закреплены на бумаге краеугольные его мысли:
«Чем выше поэт, тем больше принадлежит он обществу, среди которого родился, тем теснее связано развитие, направление и даже характер его таланта с историческим развитием общества».
Написано всего несколько строк, но эти строки определят путь русской критики на многие годы. Связь искусства с жизнью обозначена с предельной простотой.
Только поздно ночью, когда вернулся Кольцов, Белинский отложил рукопись.
На столе мигом появился кипящий самовар. Алексей Васильевич прислушался к веселой песенке, которую выпевал самовар, захлебываясь и пофыркивая, и сказал, довольный делом своих рук:
– К морозу, Виссарион Григорьевич, верная примета!
– Нашли пророка!
Белинский глянул в окно – по стеклу ползли непрерывные дождевые ручьи. Он взял поданный ему стакан и сказал улыбаясь:
– Ну, рассказывайте – где были, кого видели?
– Завечерял я у Плетнева, – коротко отвечал Кольцов, проверяя в памяти впечатления дня.
– Плетнев давно у жизни на покой отпросился, – буркнул Белинский. – Каково вас там привечают?
– Просили меня из новенького читать. Князь Одоевский первый приступился…
– Ох, Владимир Федорович, Владимир Федорович, – вздохнул Белинский, – поистерся он, грешник, в свете…
– Так думаете? – Кольцов озорно улыбнулся, но улыбка скользнула и исчезла. – Когда я гощу к Плетневу, – серьезно продолжал он, – одолевают меня, Виссарион Григорьевич, воспоминания. Мне говорят: «Попотчуй нас своими песнями», – а я в ответ: «Помилуйте, говорю, как я буду здесь свое читать, когда совсем недавно ушел отсюда Александр Сергеевич! Не допущу такого святотатства». – И Кольцов закончил проникновенно: – Да разве Пушкин – это только прошлое? Это и прошлое наше, и настоящее, и будущее – во веки веков!
В наступившей тишине Белинский ответил поэту его собственными стихами, посвященными памяти Пушкина:
Так-то, темный лес,Богатырь Бова!Ты всю жизнь своюМаял битвами.Не осилилиТебя сильные,Так дорезалаОсень черная.
Кольцов думал о чем-то своем.
– Когда я приезжаю в Питер, – сказал он, – сызнова чувствую: как солнце, пригрел меня Александр Сергеевич… Эх ты, Питер-городок! – скорбно вырвалось у него. – Не сумел сберечь драгоценный клад, теперь всей Руси слез не выплакать… А в Москве, Виссарион Григорьевич, был у меня важный о Пушкине разговор. Не угадаете, с кем. С Чаадаевым!
– И к нему поспели? – удивился Белинский.
– Да я, Виссарион Григорьевич, людей повсеместно ищу. Люди мне нужнее хлеба. Живет господин Чаадаев по-прежнему в затворе, но многие к нему ездят. Иные сами, чай, не знают, зачем к его дому приворачивают, вроде как моду соблюдают. А он знай живет сам в себе.
– Так определило время, Алексей Васильевич. Чаадаев один из первых заговорил о мрачной ночи на Руси, и за то честь ему и слава. Но за свет-то принял он католическое мракобесие. Вздумал же умный человек спасать Русь с помощью римского папы!
– Он мне рассказывал, как с ним Пушкин спорил. А между прочим и такое вспомнил: когда у вас была напечатана о Пушкине статья, Александр Сергеевич прочел ее с большой охотой, а потом прислал Чаадаеву номер своего «Современника» для вручения вам в собственные руки. Приказал, однако, не сказывать, что прислан тот гостинец именно для вас.
– Свято помню я каждое доброе слово, сказанное обо мне Пушкиным и дошедшее до меня из верных рук. – Белинский весь просветлел. – Ну что еще сегодня у Плетнева было?
– Не очень много придется сказывать. Все там, у Петра Александровича, профессора Плетнева, по старине идет – тихо и благолепно. Журчат речи ручейками, а из берегов, сами знаете, никогда не выходят. Я раньше в таких высоких собраниях в молчанку играл, а теперь, ей-богу, разговариваю. – Он хитро покосился на собеседника. – Научился, Виссарион Григорьевич! Когда из Воронежа сюда едешь, думаешь – окунешься в кипяток страстей, в головоломный омут жизни. Какое там! Наши прославленные писатели очень даже тихо живут. Вот разве с его превосходительством Василием Андреевичем Жуковским малость попал впросак… Поинтересовался Василий Андреевич моими занятиями, а я ненароком взял да и брякнул про философию. Очень, мол, интересуюсь.
– Эк вас угораздило! – Белинский улыбнулся, предчувствуя какой-то неожиданный пассаж.
– Да ведь, ей-богу, к слову пришлось, – оправдывался Кольцов. – А Василий Андреевич, гляжу, поморщился, словно колика его взяла. «Брось-ка ты, говорит, философию к черту! – Представьте, каким словом выразились! – Философия, говорит, это жизнь, а немцы дураки…» Как это понять?
Белинского разобрал смех.
– А вы бы, Алексей Васильевич, – говорил он, едва переводя дух, – поучение со смирением приняли. В самом деле, на что русскому мещанину философия? Этак он еще в бога верить перестанет. А Василий Андреевич за этим неотступно наблюдает, а равно и за нравственностью простолюдинов… Так, значит, и объявил безоговорочно, что немцы дураки? А вот вам бы и спросить: почему же сам-то Василий Андреевич наводняет Русь немецким романтическим туманом – и привидениями, и рыцарями, и морскими девами, и черт его знает еще чем? Или тоже для того, чтобы философией на Руси не занимались? Но не отвоюют немецкие рыцари запретного царства разума от русских людей. И пленительный талант стихотворца Жуковского не поможет. Да и то сказать, разные есть у нас поэты. Василий Андреевич к божьему промыслу взывает, а Лермонтов людей с Демоном-разрушителем знакомит. Впрочем, кто же не поймет: суть-то везде одна – не в небесных, а в земных делах…
– А что, Виссарион Григорьевич, – несмело спросил Кольцов, – из новой вашей статьи о Лермонтове есть что-нибудь готовое?
– Нету… и так допоздна с вами, полуночник, засиделись. На покой пора!
Кольцову было отведено место в комнате, которая служила Белинскому столовой и приемной. Хозяин отправился в кабинет. Он лег не сразу. По привычке переглядывал рукописи. Из-за двери слышно было, как укладывался гость. Алексей Васильевич неуверенно, словно подбирая мелодию, тихо напевал: