Муравечество - Кауфман Чарли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ни с кем я не спорю. Я просто…
— Ну все, Масгроув, хватит, — говорит Мадд. — Мы тратим время этого джентльмена.
— Я Масгрейв! Ты Харгроув! — настаивает Моллой.
— Боюсь, пацан запутался, сэр, — объясняет Мадд. — Но, как бы то ни было, я его начальник, и я с ним поговорю, уж будьте уверены.
— Прекрасно, Харгрейв, — отвечает галантерейщик. — У меня сейчас деловой обед, поэтому я оставлю вас за главного.
— Можете смело обедать, сэр.
Галантерейщик уходит. Мадд начинает поправлять рубашки на вешалках. Довольно долго Моллой просто наблюдает. Наконец:
— Ты же Харгроув, так? — спрашивает Моллой.
— Ну конечно я Харгроув!
— Но сказал, что ты Харгрейв, — ноет Моллой.
— С начальством не спорят! Что с тобой не так?
— Значит, ты Харгроув?
— Да, я Харгроув! Теперь за работу!
— И что мне делать?
— Это наш первый день, ты должен произвести хорошее впечатление, — говорит Мадд.
— Хорошо, — говорит Моллой. — И как?
— Надо продать хотя бы десять рубашек.
Моллой озирается — магазин пуст. Он стоит, не понимая, что делать.
— Ну? — говорит Мадд.
— Что «ну»?
— Продавай рубашки! Шевелись!
— Тут никого нет!
— Это не моя проблема. Прояви инициативу.
— Инициативу. Хорошо.
Пока Мадд занимается бухгалтерскими книгами, Моллой с серьезным видом расхаживает между рядами с рубашками. Через какое-то время Мадд поднимает на него взгляд.
— Ну, как успехи?
— Стараюсь. Но у нас все еще нет посетителей, и, стало быть, никто ничего не купил.
— Не моя проблема.
Моллой кивает.
— Давай-давай, продавай рубашки.
Моллой чешет голову, думает, затем говорит Мадду:
— Эй, не хочешь купить десять рубашек?
— Зачем мне сразу десять рубашек?
— Я не знаю!
— И ты называешь себя продавцом!
— Я не называю себя продавцом.
— Может, в этом и проблема.
— Ну, я…
— Ну, ты что?
— Я не знаю.
— Прояви агрессию. Для продавца не существует слова «нет».
— Агрессию, значит?
— Ага. Покажи им, кто здесь главный.
— Кому показать?
— Покупателям! Заставь их поверить в то, что им нужны рубашки.
— Ты ведь понимаешь, что тут никого, кроме нас с тобой?
— И кто в этом виноват?
— Я?
— Именно! Иди на улицу и найди покупателей!
Моллой в ярости выходит и хлопает дверью, и, как по сигналу, на сцену падает осветительная установка. Несколько софитов грохают об пол со взрывом осколков и искр. Один софит разбивает часы на витрине. Пара падает на горы одежды на столах. Самый большой с болезненным и комичным звуком «шмяк» обрушивается на голову Моллоя. Пару мгновений Моллой ходит по магазину как ни в чем не бывало — кровь брызжет из раны в черепе, — затем падает на пол. Визжит новая помощница по сценарию. Подбегают техники, чтобы оказать Моллою помощь. Кто-то кричит: «Он мертв!» Визжит вторая девушка. Затем третья. Затем визжит гример.
Мадд — целый и невредимый — падает на колени рядом с Моллоем и рыдает.
Склейка, белая больничная палата, Моллой в постели без сознания, голова в бинтах. Мадд меряет палату шагами. Жена Мадда, Мари, курит и мрачно смотрит в окно. Жена Моллоя, Патти, сидит рядом с кроватью, держит мужа за руку и нежно с ним разговаривает. Как же я мечтаю о женщине, которая говорила бы со мной так же, смотрела бы на меня так же — с такой же любовью и нежностью во взгляде. Будь это возможно, я бы с радостью снова впал в медикаментозную кому. Она говорит ни о чем, о ежедневных пустяках, но ее забота, ее тревога, любовь в голосе насмехаются над моим одиночеством. Я вспоминаю Цай — и она тут как тут, в сцене, как призрак. Разумеется, ее не было в фильме, но теперь есть. Я улыбаюсь ей, но она смотрит сквозь меня. Не видит или просто ведет себя как типичная Цай? Я снова концентрируюсь на сцене. Патти продолжает говорить с Моллоем.
— Ой, а еще вчера я встретила Кэрол. Она просила передать привет и сказала, что попытается навестить тебя на выходных. Хэнк тоже собирался приехать. Она показывала, как они устроили кухонный уголок, и там так уютно, Чик. Я подумала, мы могли бы сделать что-то в этом роде. Помнишь, на прошлой неделе я показывала тебе ткань? Ситец с узором в виде вишен? Я подумала, что он композиционно свяжет красную кожу и те солонку с перечницей, которые нам мама подарила. Ну да неважно, а еще я решила сама сшить шторы. Нужно чем-то занять ум. И руки! Ох! Я забыла у тебя спросить, ты не против, если в этом году мы снова пожертвуем немного денег Американской ассоциации диабетиков? Звонила Марджи, и ты же знаешь, как плохи дела у ее прекрасного племянника Мартина, поэтому она спрашивала, не хотим ли мы внести свой небольшой вклад. Ей было неловко спрашивать, она ведь знает, что у нас сейчас творится в жизни. Но у него обострение диабета, он очень болен. Кажется, она сказала, что его накачивают гелием, чтобы облегчить симптомы, и он даже немножко парит над кроватью. Кажется, так она сказала. А может, и не гелием, но точно что-то научное. Она говорит, всякое вспомоществование пригодится. И в итоге, конечно, все сложится. Хотя из-за гелия врачи не могут ставить ему уколы. Иначе он просто будет летать по комнате, рикошетить от стен и…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})Я больше не могу слушать монолог Патти, поэтому ухожу. И удивительно, но я могу уйти, могу свободно передвигаться по миру фильма. В больничном коридоре тихо и мрачно, стены выложены прекрасной глазурованной бледно-желтой плиткой (цвет, вероятно, Pantone 607С): когда-то этот цвет считали успокаивающим, но для современного глаза он выглядит скорее зловеще. Медсестра в белом толкает мимо дребезжащую тележку. Я заглядываю в палаты. Внимание к деталям просто ошеломляет. И все ради персонажей, которых автор не собирался показывать зрителю. Как же такое возможно — что я гуляю по части мира, не показанной в первоначальном фильме? Я размышляю над словами, которые Хемингуэй однажды сказал о своем рассказе «Не в сезон»:
«Я опустил настоящий конец, заключавшийся в том, что старик повесился. Я опустил его согласно своей новой теории: можно опускать что угодно при условии, если ты знаешь, что опускаешь, тогда это лишь укрепляет сюжет и читатель чувствует, что за написанным есть что-то еще не раскрытое»[80].
Я думаю, это очень глубокая мысль, и одновременно думаю, что писателю уровня Хемингуэя неприлично использовать слово «опустить» четыре раза в двух соседних предложениях.
В одной палате медсестра бреет старого афроамериканца со впалыми глазами и щеками. В другой — молодая азиатка, страдающая от ожирения, на ее массивных, мясистых голых руках — нездоровая красная сыпь; еще одна женщина, возможно, латиноамериканца, истощена какой-то ужасной болезнью. То, что тщательно и кропотливо анимированная боль всех этих марионеток не предназначена для глаз зрителей — как и боль многих из нас, — наполняет все происходящее ошеломляющим величием. Я хочу оплакать их, но не могу, ведь я не из их мира. Здесь у меня нет тела. И нет слез, хотя сам я — огромный невидимый глаз.
Погодите. Я что-то вспоминаю. Разговор с Инго однажды вечером, во время перерыва на ужин из рамена и восстановленного сгущенного молока.
— Большинство из нас — невидимки, — сказал он. — Никто не записывает наши жизни. Когда мы умираем, то вскоре как будто и вовсе не жили. Но мы имеем значение, ведь без нас мир не функционирует. У нас есть работа. Мы поддерживаем экономику. Мы заботимся о стариках и детях. Мы проявляем доброту. Мы убиваем. Наше существование — существование всех незримых людей — необходимо признать, но дилемма в том, что стоит нас признать, как мы перестаем быть незримыми. Эти твои братья Дарденны, Де Сики, Сатьяджиты Раи — уважаемые, талантливые режиссеры, приличные и, полагаю, неравнодушные, но в своем творчестве они заблуждаются. Как только Незримый становится зримым, он больше не Незримый. Они поддерживали вымысел. Я бился над этой загадкой и решил ее, построив и оживив целый мир за пределами объектива камеры. Эти персонажи существуют и анимированы так же тщательно, как и те, кого мы видим в фильме. Просто они всегда не на виду.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})