Записки Анания Жмуркина - Сергей Малашкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все то, что вы, Прокопочкин, рассказываете, бред. Война есть война. Она была до нас, она есть, она и будет. И о войне не надо говорить скверно… — Шкляр скользнул колючим взглядом по мне и Синюкову. — Вы видите, как моя грудь украшена орденами. За последний мой подвиг сам генерал Брусилов поцеловал меня и произвел в офицеры. Понимаете, братцы, я заплакал… по щекам моим покатились слезы радости, гордости и счастья, что я оказался не последним сыном своей родины. Как только заживет рана на руке и рука будет твердо держать оружие, я снова буду на фронте, на передовой линии.
— Патриот, замолчи, — сказал равнодушно Первухин. — Шкляр, твои восторги насчет войны нам тоже надоели. — Немного помолчав, он вздохнул и стал продолжать: — Я, конечно, добровольно не пойду… Пошлют — пойду. Шкляр, у тебя последний номер «Нивы», так прочитай нам из него какой-нибудь патриотический стишок.
— Жмуркин смеяться будет, — отозвался ехидно Шкляр. — Он не любит стихов. Он слушает только бредовые стихи Игната… Да у меня и нет «Нивы», а «Лукоморье».
— А ты не обращай внимания на Жмуркина, — заметил Первухин. — Он всегда смеется, даже и во сне. Таким смешливым его, видно, маменька родила.
— А ты, Первухин, не тыкай меня: я офицер, — возразил обиженно и строго Шкляр и густо покраснел.
Первухин весело и заливисто рассмеялся.
— Еще не офицер, а только старший унтер.
— Имеется приказ, — возразил Шкляр. — Кроме того, я полный георгиевский кавалер.
— Это мы видим. Ну и что ж? — огрызнулся уже сердито и с завистливым огоньком в глазах Первухин. — Носите на здоровье!
Открылась дверь, и на пороге из соседней палаты показались монашек Гавриил и сестра Смирнова. На толстом красном лице отрока следы страдания. Он бережно прижал раненую руку к груди и придерживал ее здоровой. Его голубые глаза были круглы. Казалось, что они только что отцвели, как войти в палату. Гавриил сел на койку. Шкляр и Первухин замолчали.
— Опять спорили? — обратилась Смирнова к Шкляру. — Вы дали мне слово, что не будете спорить с Прокопочкиным и… Вы должны отдыхать и поправляться.
Шкляр прикрыл журналом лицо и ничего не ответил сестре. Смирнова подошла к Синюкову, села на табуретку. Синюков открыл глаза и стал смотреть на нее. Сестра опустила голову в белой косынке, сложила руки на коленях. Ее худенькое, курносое, с легким налетом милых веснушек и загара лицо было некрасиво, но юно и обаятельно. Смирнова нравилась мне. Она очень похожа на сестру Анну, что работала в полковом лазарете, на передовой позиции. Правда, та была немного выше ростом.
Я никогда не забуду разговора Анны с раненым солдатом из четвертой роты нашего полка. Бой затих, только изредка постреливали из орудий. Она перевязывала раненых в березовом лесу. Среди деревьев, по опаленной огнем траве, по изрытой снарядами земле, по изломанным деревьям скользили солнечные пятна и тени. Березовый лес, как и мы, сильно пострадал — поредел от только что закончившегося боя. Было тяжело смотреть на него. Кончив перевязывать раненых, Анна подошла к солдату, лежавшему на траве, подсела к нему. «Сестрица, я умру, видно?» — спросил он. «И совсем не умрешь, — гладя рукой его голову, — зря это говоришь. И зачем же тебе умирать… Вот подъедет линейка, и тебя отправят в какой-нибудь большой город, в лазарет. Доктора вылечат, а потом и поедешь домой, в деревню. Вот жена-то будет рада… Сведет тебя в баньку, попаришься». — «Да я без руки и… — пожаловался раненый, — как же, сестрица, я буду париться-то?» — «Какой ты, братец, непонятливый, — певуче продолжала Анна, глядя грустными материнскими глазами в глубь леса, на трупы солдат и на раненых. — Зачем тебе рука-то, если жена тебя разденет, попарит и оденет?» Преодолевая боль, солдат ухмыляется в бороду. Ему, как почувствовал я тогда в его ответе сестре, очень хотелось попариться. «Оно конешно, — согласился раненый, вздыхая, — жена у меня, сестрица, правдёная… ежели так, то и разденет, попарит и оденет. Ну а потом-то как?» — «А опять же ты, братец, чудак… Потом она напечет пирогов с капустой или с гречневой кашей. Скажет: «Желанный сударь мой, кушай на здоровье». Накушаешься пирогов — и на полати… Тебе, братец, на полатях надо лежать, а лучше на печи, потому что ты крови много потерял. И печь вместо крови греть тебя будет».
Сестра Анна говорит, а под глазами ее, на темных нижних веках, дрожат слезы, катятся по впалым, бледным и сильно обветренным щекам. И у меня от ее материнских слов захватило дыхание. Я вижу: не сестра Анна сидит возле раненого солдата, а гордая Лидия. И мне так захотелось подняться и поклониться ей в ноги. «Да уж такая, сестрица, кровь у меня, — хныкал жалобно раненый, — осколком так ахнуло, что я не заметил, куда отнесло мою руку… только вижу — кровь бьет фонтаном из плеча. И столько ее выхлестало… как я еще не умер?» — «И не умрешь, — проговорила Анна. — Как же ты, братец, умрешь, когда кровь больше не течет… Выздоровеешь, приедешь домой. Соберется народ в избу, тебя, кавалера, послушать». Голос солдата становится глухим, рот у него полуоткрыт; преодолевая ужасную боль, он кротко улыбается. Из бороды сверкают зубы. «Сестрица, думаешь, пожалуют мне Егория? — спрашивает он и тут же поясняет: — Вот бы хорошо». — «А как же, родной мой братец! Обязательно пожалуют тебе Егория», — твердо поддержала желание солдата Анна. Вечером этот солдат умер. Умер легко и радостно, беседуя с сестрой Анной, почти на руках у нее. И смерть его была легка… И душа его с такой радостью полетела… И еще вспомнился мне эпизод: с позиции принесли молоденького солдата. Он был ранен в голову, метался на носилках и все время звал: «Мама, мама…» По его темному, принявшему уже цвет земли лицу из-под окровавленной повязки текла вдоль лица, по правой щеке, струйка крови. Казалось, что лицо его было рассечено на две части. Подошла к нему Анна, склонилась над ним, стала говорить ему. Она нашла для него в своем сердце такие слова, что солдат перестал стонать и звать мать, стал спокойнее. Потом из полуоткрытых глаз раненого потекли слезы по дергающимся щекам. Солдат почувствовал в сестре мать, которую он все время так нежно звал. Я не мог оторвать взгляда от лица Анны. Я мысленно молился на нее, на эту русскую женщину. Я видел опять в ней гордую Лидию, мученицу. Ее лицо было в этот раз еще бледнее, оно сливалось с цветом ее халата и косынки. Я никогда не видел ее до этого дня такой бледной, измученной. И сердце мое задрожало от жалости к ней, русской девушке и женщине. «Сестрица, — не выдержал я, — вы так устали, что едва держитесь на ногах. Вам надо отдохнуть. Подите прилягте». Анна подняла усталые синие глаза, посмотрела на меня, кротко улыбнулась, а потом твердо сказала: «Я не страдаю так, как вот он, как многие», — и она опустила голову и прикрыла ладонью глаза. Солдат умирал. Она, наклонившись, стояла на коленях над ним и придерживала голову умирающего. «Я не страдаю так, как вот он и другие», — повторил я с благоговением ее слова и направился к своей землянке, над которой, несмотря на великую тишину ясного дня, всхлипывали прозрачные листья берез и осин. У двери землянки сидел чернобородый солдат и чинил рубаху. Он тоже, как и я, больше смотрел на Анну, чем чинил рубаху. «Святая у нас сестра-то, — проговорил он и добавил: — Это ты, Жмуркин, правильно сделал, что пожалел ее. Она за четыре дня боя из-под пулеметного и ружейного огня — я участвовал в этом сражении — подобрала более трехсот человек. Девяносто семь из них умерло у нее на руках… А вот этот, молоденький, девяносто восьмой». Я бросился мимо него в темь землянки, в ее сыроватую прохладу, упал лицом в приятно пахнущую хвою и, не смыкая глаз, пролежал до самого утра. Гул орудий, бульканье воздуха от сотен пролетавших снарядов не производили никакого впечатления на меня: я думал о сестре Анне. Вот и сейчас, всматриваясь в юное лицо Смирновой, я вспомнил, как переживали солдаты моего батальона, когда Анну ранили, многие солдаты плакали. Мы не заметили, как подошел второй завтрак. Сестра Смирнова поднялась, улыбнулась и, сверкая белым халатом и косынкой, вышла. Няни принесли чай и завтраки, поставили стаканы с чаем и тарелки с хлебом и маслом на столики и удалились. Шкляр и Первухин надели халаты из черного грубого сукна и отправились в столовую, они были на положении выздоравливающих.
— Ушла, а как при ней было светло, — нарушил молчание Прокопочкин.
IXВчера ходил с ранеными четвертого этажа в рентгеновский кабинет, а потом в Зимний дворец. Сопровождала нас сестра Иваковская. Она показывала нам здания замечательной архитектуры, называла улицы Петрограда. Его серые дома строги, величавы. Немножко пугали своей холодной неприветливостью. Шли по набережной реки. У ее гранитных берегов — баржи с дровами, крошечные, как игрушки, голубые и розовые пароходы. Между ними, на льду, сугробы снега; дальше, за ними, полоса реки, покрытая льдом и ослепительно белым снегом, а там, где была тень, снег казался синим. На штабелях дров, что лежали на баржах, пушистый и яркий, как и на реке, снег. Воздух цвета осиновой коры неподвижен. В его легком, едва уловимом звоне — грусть. Петроградская грусть.