Во сне и наяву, или Игра в бирюльки - Евгений Кутузов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот я думаю теперь: сколько же душ погубила она, сколько судеб исковеркала, «приобщая» подростков к литературе?.. И еще думаю: кем стали ее дети, если они у нее были?.. Возможно, тоже воспитывают кого-то, поддерживая семейную традицию. Возможно, чем-то руководят или сделались «крестными отцами»?.. Ведь литература — сильное средство воздействия. А сама она наверняка получает спецпенсию МВД, имеет какие-то льготы (пенсионеры МВД их имеют) и спокойно почитывает — без чтения она жить не может! — разоблачительные статьи о том времени. Ей-то нечего волноваться — она же не причастна…
♦ * *
Так и не решив окончательно, бежать ему с Машкой или нет, Андрей незаметно уснул. И снилось ему…
Черный и очень шумный, весь грохочущий, поезд рвал на части ночную тишину. Ослепительно белый свет паровозного прожектора выхватывал из темноты причудливой формы не то строения, не то деревья. Внимательно приглядевшись, Андрей понял, что это эвкалипты, хотя и не представлял, какие они бывают на самом деле. И вдруг все стихло. Заложило уши. А поезд продолжал мчаться в ночь, и оттого, что мчался он теперь в полной тишине, было жутко. (Почти как в детстве, когда Андрей оставался дома один. Пугали посторонние звуки — шорохи, постукивания, скрип, — но всего страшнее бывало, если наступала тишина. Правда, случалось это редко. Дом постоянно, всегда жил, даже по ночам, когда жильцы — и верхние тоже — спали.) За окном вагона шевелились какие-то тени — это были уже не эвкалипты, потому что они передвигались, то забегая вперед поезда, то отставая. И вот в толпе этих теней мелькнуло, постепенно проявляясь все явственнее, лицо матери, мертвое лицо, каким Андрей видел его, когда мать лежала в гробу. А потом и ее рука. Отдельно — лицо и отдельно — рука. Она манила Андрея указательным пальцем, который был непомерно длинным и делался все длиннее, вытягиваясь прямо на глазах. Андрей хотел крикнуть или даже крикнул, что он сейчас, он быстро, только вот проснется и слезет с полки, но тут сбоку протянулась рука Совы, схватила мать за горло и потащила от окна. Лицо матери на какое-то мгновение вспыхнуло, стало красным, но тотчас начало синеть, однако она улыбалась и все манила, манила Андрея пальцем, а паровоз вдруг дал пронзительный долгий гудок, и все исчезло сразу…
Андрей вскочил, ударившись головой о потолок.
Поезд притормаживал на стрелках.
Ребят вывели в пустой нерабочий тамбур. Едва поезд остановился, один конвоир спрыгнул на платформу и приказал спускаться. Второй конвоир сторожил в тамбуре. Андрей был третьим, Машка — за ним. Последний мальчишка замешкался, зацепившись расстегнутой фуфайкой за поручень, Машка громко крикнул: «Атас!» — и побежал. Люди на платформе от неожиданности шарахались от него. Конвоир, который оставался в тамбуре, вытолкнул замешкавшегося мальчишку — тот даже упал, но тотчас вскочил на ноги — и кинулся за Машкой. Тогда рванулся еще один. Был он маленький, юркий и сразу нырнул под вагон.
— Куда, жиденок! — заорал конвоир и потянулся за ним, но оступился, нога соскользнула с низкой, едва приподнятой над рельсами, платформы, и он свалился на спину.
И тогда побежал Андрей.
Он окунулся в густой мокрый пар — машинист как раз стравливал излишек давления, — обогнул, как и учил Машка, паровоз и не без страха подлез под товарный вагон: на параллельном пути стоял товарняк.
Мелькнула мысль, что состав может тронуться, но раздумывать было некогда. Ничего не случилось, и уже под второй вагон — составов оказалось два — Андрей подлезал смелее. А потом увидел водокачку. Он пошел — именно пошел, чтобы не привлекать к себе внимания, — к ней.
За водокачкой и чуть в стороне действительно стоял полуразвалившийся сарай или барак. Одна половинка двери, а скорее ворот, как и говорил Машка, висела только на верхней петле. Замок был на месте. Андрей с трудом отодвинул эту половинку и пролез в сарай. Подсунув руки под дверь, он потянул ее на себя и поставил на прежнее место.
В сарае было темно. Брезгливо ощупывая перед собой земляной пол, усыпанный мусором, Андрей отполз в угол, подальше от двери, и принюхался. Дерьмом, кажется, не пахло. Пахло прелью и сыростью. Он осторожно, как бы все-таки не вляпаться во что-нибудь непотребное, пошарил вокруг себя. Под руки попалась стружка, целый ворох. Андрей сел на этот ворох, привалившись спиной к стене. Возбуждение немножко спало, но спокойнее он себя не почувствовал. Остался страх ничуть не меньший, чем тот, какой он испытал, когда лез под первый товарный вагон. А теперь к страху снова добавились сомнения: нужно ли было ему бежать?..
До последнего мгновения он не был уверен, что побежит. И остался бы, не побежал, но оставаться было стыдно, ведь мальчишки, которым Машка бежать запретил, знали, кто должен «рвать когти», так что останься он, ему потом не дали бы проходу и уж наверняка стали бы в колонии мстить за унижения, за свое подчиненное положение в приемнике, поскольку Андрей корешил с Машкой и даже вместе с ним кушал[9], хотя сам-то не из блатных…
Он чутко прислушивался, что делается на улице, за стеной сарая, но ничего подозрительного не слышал. Впрочем, вряд ли и услышал бы — большая узловая станция жила своей привычной, напряженной и шумной жизнью.
Думать о том, что будет завтра, послезавтра, вообще потом, не хотелось. Мысли об этом нагоняли еще больший страх, и Андрей старался думать о чем угодно, только не о завтрашнем дне. Но именно потому, что не хотел об этом думать, никак не мог отделаться от навязчивых вопросов: куда податься и зачем?..
Вся надежда была на Машку. С ним, может быть, удалось бы добраться и в Ленинград. А там есть Клавдия Михайловна, и еще Анна Францевна, и Катя… Он понимал, что была блокада, голод, что многие, очень многие погибли, умерли, но ведь не все же… А что жива Клавдия Михайловна, он знал точно.
«А если Машку поймали? — с испугом подумал он. — Что тогда делать?..» За ним помчался конвоир, на платформе было много людей, кто-нибудь мог помочь задержать Машку. Да любой мог.
И Андрей понял, что тогда ему придется идти в милицию. Больше ничего не остается. Только нужно придумать что-нибудь правдоподобное. Например, сказать, что растерялся, побежал просто так, безотчетно, заодно с другими. А после заблудился на станции. Нет, не поверят, пожалуй. Конвоиры злющие и знают, конечно, что он и Машка — кореша. Но он же сам придет, добровольно! Значит, должны поверить… Да, во что скажет Машка? Что подумает о нем?.. Уж не похвалит, это точно. Из товарища сделается врагом, будет презирать больше других…
Андрей отчетливо осознал, что положение у него безвыходное — так плохо, а иначе еще хуже.
Ему вспомнился сон, мертвое лицо матери, ее уходящая улыбка, ее растущий на глазах палец, которым она манила к себе, и рука Совы, схватившая мать за горло. Стало до жути тоскливо и жалко себя, и, кусая от обиды губы, Андрей заплакал. Он думал при этом, что надо пойти и броситься под поезд, пусть они все знают…
Обессиленный и заплаканный, он свалился на стружки и уснул.
IV
МАШКУ не поймали.
Он хорошо знал эту станцию, ему не раз приходилось здесь удирать от милиции. И еще за время бродяжничества он изучил людей и давно понял, что людям наплевать на все и на всех, когда они в толпе и толпа одержима какой-то общей целью.
Матка нырнул в самую гущу толпы. Он петлял, придерживаясь, однако, нужного направления — к выходу в город. Он-то знал, куда бежит, а конвоир — нет, потому и пёр за Машкой вслепую, напролом, расталкивая людей, озлобляя их против себя, и на него, а не на Машку, сыпались проклятия и угрозы. Он был в цивильной одежде. В конце концов он и вовсе попал в людскую пробку, образовавшуюся в узкой калитке, через которую пропускали на платформу. Толпа двигалась навстречу ему, и, сколько он ни кричал, ни требовал, чтобы его пропустили, сколько ни взывал к сознательности граждан, никто не обращал на него внимания. Все рвались к поезду, на штурм. И пока конвоир выбирался из толпы — причем толпа относила его назад, — Машка буквально между ног выскользнул за калитку. Тут он заметил бабку с плетеной корзиной. Бабка тоже пыталась пробиться на платформу. Машка с разбегу боднул ее головой, бабка схватилась за живот, выпустила корзину из рук и запричитала: «Ой, люди добрые, убили меня, убили!.» А Машка подхватил корзину и нырнул в кусты, высаженные вдоль забора. Он и здесь рассчитал все точно, безошибочно: никто не погнался за ним, а причитавшую бабку просто оттерли в сторону, чтобы не путалась под ногами, не мешала людям, и хорошо еще, что не задавили.
Пригнувшись, Машка добежал до конца посадок, оглянулся, на всякий случай, хотя я не сомневался, что погони уже нет, и с независимым видом пошел к перекидному мосту через многочисленные пути. Перейдя на другую, противоположную от вокзала сторону, он почувствовал себя в относительной безопасности. Искать его будут в районе вокзала и рынка, никому не придет в голову искать в поселке. Он знал одно потаенное местечко поблизости, где обычно собирались на ночлег беспризорники и где можно было бы переждать до обеда, пока уйдет поезд, на котором увезут оставшихся ребят, но идти туда не решился, потому что это местечко могут вполне знать и местные легавые. Возьмут и устроят облаву. Тогда прощай, свобода. Да и Андрюха, подумал Машка, сидит там в сараюхе, дрожит, наверное, от страха. Впрочем, сейчас, сразу, рискованно появляться и возле сарая. Там тоже может быть засада, если Андрею удалось рвануть, но его выследили. Парень он мировой, одно слово — питерский, но «домашняк», его легавые запросто расколют, он и не заметит этого. Машка поэтому и не рванул вместе с ним, зная, что ловить будут прежде всего именно его, и таким образом отводил погоню от Андрея. А в себе-то он был уверен — не впервой водить за нос легавых.