Повседневная жизнь советской коммуналки - Алексей Геннадиевич Митрофанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще тарелка рассказывала всякие сказки и истории. Там тоже бывали песенки и музыка, но мне никогда не хватало терпения дослушать до конца. И потом голоса часто бывали какие-то… придуманные что ли. Скучные.
И так зима кругом, читать еще не умеешь, кубики надоели, на улицу носа не высунешь, а тут еще эти, в репродукторе, квакают.
Примерно так же я воспринимал и народные песни, которые составляли основной музыкальный репертуар. Орут себе непонятно чего. Веселятся. Ох! Ах! Кря! Ква!
Шум один.
Другое дело – новости. Может, там говорили про войну в Корее. Про международный империализм. Про шпионов и убийц в белых халатах. Этого я не понимал. Но – музыка!
Это была музыка. Да! Она завораживала. Особенно если это был мужской голос. Хотелось слушать, затаив дыханье. Хотелось повторять. Хотелось говорить, нет, выпевать то, что говорил в репродукторе невидимый, но тем более убежденный человек. Хотелось быть, как он. Хотелось его правоты и непобедимости.
Я скидывал тапочки, залезал на кровать, видел перед собой не слишком свежую стену с подтерто-ржавым следом от гвоздика и, стоя, начинал декламировать. Нет, я вовсе не повторял слов того человека – куда мне их было запомнить. Я ораторствовал. Вещал. Выговаривал неизвестные ни мне, ни кому другому на свете прекрасные и неподражаемые слова. Подчиняясь одной лишь мелодии. Она заставляла меня то замедлять свою речь, то неожиданно возвышать голос, то выкидывать вперед руку, то, путаясь в покрывале и рискуя бухнуться на пол, отставлять назад ногу.
Как-то я неожиданно обнаружил, что бабушка и Матенька стоят в комнате и внимательно меня слушают.
– Трибун! – сказала бабушка.
Я не знал, что это значит, и смутился. В мои планы наличие зрителей как-то не входило.
– Ты продолжай, продолжай, – сказала Матенька. – Давай!
Я послушался. Но мелодия ушла, что-то поломалось. Слова, которые рвались из меня как из ведра, вдруг иссякли, сделались серыми, сухими и непонятными».
Страшная черная тарелка с каждым днем становилась все более мирной.
А в 1953 году, в день смерти Сталина, «тарелка» снова сделалась главным героем коммуналок. Писательница Александра Литвина вспоминала: «Сюжет из 1953 года, где герой разбивает репродуктор, – это история про моего дедушку. Когда в день смерти Сталина был объявлен траур, по радио передавали печальную музыку, бабушка пришла домой с работы, села и заплакала. Тут вернулся дедушка и сказал: “Что ты ревешь, дура? Ты знаешь, сколько он людей погубил?” И со словами “Сдох, наконец-то, сволочь усатая” разбил репродуктор. Это при том, что на политические темы до этого разговоров в семье вообще не было. И для мамы, которая стала свидетельницей этой сцены, ситуация была шокирующая: отец был для нее непререкаемым авторитетом, во всем и всегда был прав, а тут сказал такое! К тому же в школе учили на примере Павлика Морозова, что нужно делать в таких ситуациях. Но мама так распереживалась, что заболела, долго не ходила в школу и таким образом ситуация сошла на нет сама собой.
Многие, с кем я обсуждала эту историю, говорили, что да, и в их семье в день смерти Сталина в семейных разговорах впервые прозвучала правда, а не официальная точка зрения, и для детей это был шок».
Сталин умер, прекратилась череда репрессий. Жизнь сделалась практически на сто процентов безопасной. В крайнем случае, на восемьдесят пять. Что, разумеется, сразу же отразилось на репертуаре тарелки.
А в Санкт-Петербурге уже в наше время установлен памятник первому громкоговорителю. И, разумеется, такой девайс имеется в каждом музее исторической или же краеведческой направленности. Либо подлинный, либо, по крайней мере, реплика.
* * *
С годами дизайн однопрограммного громкоговорителя менялся, становился менее брутальным. Повышалось и качество звука. В коммуналке моего раннего детства на шкафу стоял желтый громкоговоритель с желтой же круглой крутилкой. Вилка была тоже желтая. Практически всю переднюю часть занимал кусок светлой ткани. За тканью угадывался диффузор. Скорее всего, это была модель «ЭМЗ», запущенная в производство в 1952 году.
Интересно, что полностью выключить звук с помощью этой крутилки было невозможно. В крайнем положении эта зараза хоть и шепотом, но что-то там бубнила. Это не был брак – так сделали нарочно, чтобы в случае какого-либо аварийного события о нем узнал бы каждый и каждый поступил бы в соответствии с инструкциями, выдаваемыми из-за светлой тряпочки.
Поэтому на ночь мы вытаскивали штепсель из розетки, а чтобы его потом долго не искать или – что еще страшнее – не воткнуть его в розетку электрическую, вилку вставляли одним штырьком в розетку. А второй висел внизу. Получалось кокетливо, как кепарь набекрень.
Вот еще одно воспоминание на сей счет. Его автор – протоиерей Борис Куликовский:
«После ужина мы легли спать. Я долго не мог согреться. Наконец мама взяла меня к себе, и прежде чем уснуть окончательно, я, будто сквозь сон, услышал, как мама встала, не зажигая света, подошла к репродуктору и включила, чтобы он сейчас поиграл бы себе тихо, пока мы будем спать, а утром, в шесть часов, разбудил бы ее, как только начнут бить куранты. Я сквозь сон слышал, как мама возилась с вилкой, никак не попадая в розетку, наконец попала, в репродукторе тотчас что-то зашелестело, но мама убрала громкость, и все стихло.
Проснулись мы точно вовремя – от перезвона кремлевских курантов. И как же емко и вместе с тем пусто били они по утрам! – особенно сонным зимним утром, когда знаешь, что дверь нашего подъезда с восьмью квадратными оконцами, сплошь обросшими за ночь белым пушистым инеем изнутри, опять прихватило морозом, ведь под утро ее в сильную стужу всегда прихватывало так, что пока мама, выпустив меня по обыкновению вниз, на площадку, а сама еще стоит и под тусклым плафоном роется в сумочке, ища мелочь на метро, – я уже успевал основательно отшибить себе зад, прежде чем открывалась наконец эта несносная дверь подъезда».
* * *
Не совсем понятно, почему руководители СССР не просчитали такую возможность и не провели шнур для радиоточки прямо в стену, без возможности полного отключения. Вероятно, дело в том,