Как зовут четверку «Битлз»? - Джордже Кушнаренку
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он догадался, что означают их слезы, только когда сослуживцы начали делать довольно прозрачные намеки. Он знал, что в случаях такого рода муж, как правило, узнает обо всем в последнюю очередь, потому что окружающие уверены, что уж ему-то все давно известно. И в один прекрасный день он спросил ее, знает ли она о сплетнях, что ходят по городу. Почему он не верил, что все это чепуха, отчего сомневался в ней? Мало ли на свете злых языков! А она даже не ответила. Собрала свои вещи, пока он стоял перед нею — дурак дураком! — и ушла. Вся эта комедия длилась каких-нибудь полчаса; она переодевалась за дверцей шкафа, собирала на столе чемодан — нарочито, словно на сцене. Он прождал ее несколько часов. Услышав шум ночного поезда, подумал: а вдруг она пошла на вокзал? Но ему и в голову не могло прийти, что она уедет. Он лишь представил себе, что за слухи поползут, если ее увидят ночью, одну, с чемоданами, в зале ожидания… После ее исчезновения все вокруг почувствовали себя просто-напросто обязанными открыть ему глаза на то, что творилось у него дома, когда он был в отъезде.
— Ну, в этих случаях каждый обычно говорит больше, чем ему на самом деле известно, — замечает госпожа Мэркулеску.
Однако самое ужасное было впереди. Однажды старушка, которая приходила помогать по дому, опрокинув с ним по маленькой, сообщила, что жена его и сама на людях частенько говаривала, что он ей, видать, изменяет, не иначе… И выходило, что он сам же кругом и виноват… Он подал прошение о переводе в другой гарнизон. Как назло, полковник стал оттягивать решение.
— Мы с ним были вроде как друзья; начал он меня отговаривать, и так, и этак: какая разница, кто что болтает, у нас в подразделении все знают, что это сплетни, да и начальство наверху всегда было о тебе наилучшего мнения… Такие, как он, считают, что казарменный регламент распространяется на весь свет.
— И вы с ним поссорились?
Она слушает с неподдельным интересом; но в ее глазах мелькает что-то, чрезвычайно похожее на жалость. Он не знает, нужна ли ему эта жалость, но продолжает:
— Нам нельзя было ссориться…
Каждый вечер он заходил в ресторан в центре городка; сидел и пил там до закрытия. По утрам он опаздывал к построению, но полковник делал вид, будто не замечает этого. Конечно, он был благодарен ему, но в то же время надеялся, что, нарушая дисциплину, заставит-таки командира перевести его в другую часть. Он рассказал ей и про тот выстрел в ресторане — все, как оно было на самом деле.
— В те времена порядки были другие: офицерам полагалось всегда быть при оружии. А это возвышало тебя над остальными — над теми, у кого оружия не было. Им можно было приказывать — они обязаны были подчиняться.
Началось следствие, и все могло кончиться ох как скверно, если бы полковнику не удалось создать медицинскую комиссию, состоявшую из влиятельных лиц, и самому войти в нее. Комиссия установила, что с ним произошел припадок, вызванный нервным расстройством, и его уволили на пенсию. Полковник велел ему уехать из городка: поползли слухи о том, что все расследование было сфабриковано от начала до конца, а результат называли шедевром его стратегии. Может, вначале это была чья-то шутка, но поскольку никто толком не знал, как проходило расследование, то вскоре о нем стали судачить все от мала до велика. Он поручил детей заботам тетушки и уехал.
— Вначале я хотел поскорее обосноваться где-нибудь и взять их к себе, но целых десять лет мне это не удавалось. Мне все время не везло: жил где придется, никакой работой не гнушался; так и кочевал из города в город чуть ли не каждый месяц. На новом месте обрастаешь новыми знакомствами, и рано или поздно тебя начинают расспрашивать, как говорится, на чужой роток не накинешь платок… — Он никому о себе не рассказывал — боялся, что это свяжет его по рукам и ногам. И сам старался поменьше думать об этой истории, а ведь если чуть подольше поживешь где-нибудь да попривыкнешь — хочешь не хочешь, а начинаешь задумываться…
В ее взгляде он читает сомнение.
— Я имею в виду — если где-то вдруг начинаешь чувствовать, что это и есть твой дом… А у меня на такое просто не хватало времени.
Однако было бы правильнее сказать, что он сам не хотел, чтобы у него нашлось на это время. Как бы то ни было, эти десять лет тянулись невероятно медленно. Когда приходится постоянно переезжать с места на место, в нескончаемой спешке, то новости и перемены на каждом шагу просто-таки ошеломляют тебя — ты сам словно становишься неким прибором для измерения времени, кожей чувствуя, как уходит минута за минутой. Принято считать, что чем больше жизнь насыщена событиями, тем быстрее течет время; однако это верно только в том случае, если человек сам никуда не торопится, а в вечной спешке до того привыкаешь к переменам, что уже почти не замечаешь их, но чувствуешь себя так, будто кругом — темный лес.
И только здесь, в Бухаресте, он понял, на что ушли все эти десять лет — на то, чтобы более-менее правдоподобно объяснить людям, что с ним произошло тогда, и перестать стыдиться прошлого…
* * *
— Неужели за все десять лет вы так ни разу и не увиделись с детьми?
Странный вопрос. Нет… ему это и в голову не приходило. Ему хотелось окончательно осесть где-нибудь и только потом взять их к себе. Он даже не осмеливался написать им. Его письма, перед тем как попасть к ним, непременно пройдут через руки почтовиков в городишке — одна мысль об этом повергала его в ужас. Почему-то он был убежден, что всякое посланное им письмо, даже без адреса отправителя на конверте, напомнит всем о той истории и снова пойдут кривотолки…
— Первое письмо, которое я послал в наш город, было адресовано той женщине, которая тогда, в ресторане…
Адрес ее он бережно хранил в старой записной книжке, с которой никогда не расставался, хотя все время думал о том, что ее давно пора выбросить. Спустя два года после приезда в Бухарест он написал ей, объяснив — в который раз! — что то была ошибка, недоразумение. Больше всего его беспокоило, имеет ли она что-нибудь против его возвращения, но он не решился напрямик спросить об этом.
Он почти не надеялся получить ответное письмо,