Три времени ночи - Франсуаза Малле-Жорис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не так ли зарождалась мысль прибегнуть к помощи Князя тьмы?
Надежда, разумеется, тщетная. Кто видел, чтобы хоть одна ведьма извлекла выгоду из совершенной ею постыдной сделки? Ни богатства, ни, по большей части, красоты, гонимые всеми… А при разоблачении их адский повелитель и вовсе бросает их на произвол судьбы… Любопытно, что ни примеры, ни здравый смысл не в состоянии их удержать. Упоение ненавистью, разгулом, властью над людьми сильно. Ведь власть налицо, в этом он убедился собственными глазами. Разве не ощущал он ее над собою в этот самый миг, когда ворочался, не в силах уснуть, когда чувствовал, как зарождается в нем едва ли не злоба на любимую жену, больное дитя; и откуда иначе взяться этой ужасной мысли, ставшей уже привычной, как бьющая в борт волна: «Лучше было бы…» Что бы он сказал, если бы узнал, что он, утонченный интеллектуал, искусный политик, скороспелый мудрец, уподобится мятежному крестьянину — существу, стоящему в его глазах на уровне животного, — который при виде своей новорожденной дочери со вздохом произнесет: «Лучше было б…», а в глазах Жанны будет та же темная ярость, тот же непроницаемый отказ понимать, что и в глазах Франсуазы, в глазах всякой женщины, которая защищает произведенную ею на свет жизнь? И тем не менее в какой-то особенно безысходный вечер он пробормотал: «Лучше было бы ей никогда не родиться…» — и Франсуаза обратила на него точно такой же взгляд.
Сама Жюльетта подошла тогда и стала ластиться к нему как зверек, смутно осознающий, что он в чем-то провинился; он еле удержался, чтобы не оттолкнуть ее от себя.
Повинна ли она? Конечно нет. Надо было просто проникнуться мыслью о необходимости этого. Но какой мыслью проникнется она, если когда-нибудь отдаст себе отчет в своем состоянии? «Чтобы бы вы сделали на моем месте?» Наглость? Да. Но если Жюльетта отдаст себе отчет в своем состоянии, она перестанет быть совершенно — как бы это сказать? — невинной. На нее ляжет ответственность. Конечно, ограниченная, однако она наделит Жюльетту свободной волей, духовным существованием. Ей будет предоставлен выбор. Быть может, она сумеет приносить какую-то пользу в доме, например, шить или — кто знает? — присматривать за детьми своих братьев… Уродливой ее не назовешь, только вот бывает не по себе от ее блуждающего взора. Быть может, ей еще удастся обрести равновесие, покой. И тогда Франсуаза вновь станет такой, какой была в первые дни замужества: улыбчивой феей, обожающей цветы, толмачом между ним и природой, ним и детьми, ним и жизнью… Он начинал засыпать.
В полудреме его охватила блаженная истома, какой он не испытывал никогда, разве что изредка в объятиях жены, и он представил себе, что, обретший былое красноречие, беседует с Жанной Арвилье. «У меня есть дочь, — говорит он ей, — которая, как и вы, приговорена. Она обречена жить в четырех стенах, она никогда не познает мира, никогда не приобщится к разуму; однако взгляните на нее: она кротка, она счастлива, она сумела почувствовать, что и ей отведена своя роль. Она никогда не покидает своего сада, и ее существование есть проявление благодати…» Он говорил, говорил, и его дом, его жизнь менялись прямо на глазах, обретали светлую прозрачность, освобождались от груза унижения и горя. Он тенью пересекал сад, где мальчики строили шалаш, и шалаш этот казался ему многообещающим символом их будущего призвания; он шел по гостиной, где Франсуаза шила, склонив над рукоделием свое прекрасное, с чуть крупными чертами лицо, и говорил ей слова любви, на которые обычно бывал скуп; он ласкал Жюльетту, присевшую на подушечке у его ног, — молчаливую Жюльетту, которая есть ключ ко всему, непостижимый и необходимый знак, поданный из мира духа; вот он шел в свой кабинет, сумрачный, спокойный, где он столько размышлял о счастии людей, о смысле религий… Сейчас он сядет за работу, пройдет еще день, тусклый и безмятежный, как Вечность… Но что-то мешает ему: слишком яростное пламя в камине (огненные языки в его сне до того осязаемы, что, казалось, вот-вот его поглотят); красные шторы на окне, исчерна-красные, словно запекшаяся кровь; итальянский кинжал на письменном столе — образчик ювелирного искусства, странный отблеск, сталь, железо, раны, крики роженицы, пытки, пламя, кровь… Пронзительный крик жизни и смерти исходит из недр дома, достигает кабинета, где он ждет рождения ребенка (которого?), крик, с которым ничего не поделать, красный крик, превосходящий пределы разумного…
Крик разрываемого тела, исторгающего из себя другое тело, которое, в свою очередь, породит следующее, чтобы страдание длилось всегда, чтобы зло не прерывалось… Он хочет заткнуть себе уши, но колдунья здесь, в комнате, где-то рядом, она не дает ему это сделать и смеется, смеется над криком, который никогда не прекратится, никогда ничему не поможет… Он умоляет: «Ребенок! Покажите мне ребенка!» Но она, суровая, страшная, как пифия, твердит, чеканя слоги: «Ребенка нет! Ребенка нет».
Инстинктивно он начал отбиваться, сел в постели, зашарил в темноте в поисках чего-то, сам не зная чего, еще не освободившись от власти сна… «Я болен». То была его первая трезвая мысль. Света! Угли в камине еще тлели. Зажечь свечу у изголовья. Он сидел в постели, и его бросало попеременно то в жар, то в холод. Он подождал, пока успокоится сердце. У этого человека с холодным умом слабые нервы. Он знал это, пользовался этим при случае, чтобы вызвать в себе волнение, которое испытывал в некотором роде только физически. Но нынче ночью тело возобладало над разумом, сказал он себе, переведя дух. Он воспроизвел в памяти все этапы сна, начавшегося столь безмятежно и завершившегося тревогой, и старался отыскать в нем предостережение, не сомневаясь, что оно там есть… Слепо руководствоваться своими снами и предчувствиями было бы неосмотрительно, но использовать их отнюдь не возбраняется. Древние…
Так что же ему снилось? Жюльетта… На какой-то миг она представилась ему ключом, разгадкой всего. Но каким образом?.. Предощущение, сквозь призму сна казавшееся ему столь очевидным, распадалось по мере того, как он пытался его уловить, сформулировать его суть. А колдунья? Почему она внушила ему вдруг такой ужас, почему он отождествил ее с той частью своей жизни, которую он еще не разгадал и, возможно, не разгадает никогда?
Ведь он сам пожелал встретиться с настоящей колдуньей. И вот слова, произнесенные колдуньей в его сне, оказываются полной противоположностью тем, что он готовился услышать, надеялся услышать. «Ребенка нет. Ребенка нет». Загадочные слова, которые он истолковал как отказ от веры, от конечной цели творения. Но если вдуматься, кому, как не колдунье, и веровать? Прочие «видели, аки в зерцале», но она-то, она видела «лицом к лицу». Так, значит, эти слова, которые, как он вообразил, произнесла она, которые он просто вообразил, исходили от него самого? От той части его «я», что сомневается, оспаривает, возражает?
Нет, он все еще не пришел в нормальное состояние; эти мысли — продолжение кошмара. У него вновь возникло искушение уехать. Ему вдруг стало страшно, что процесс не даст ему желаемого, и страшно, что он окажется перед лицом того, что искал. Страшно, что он сумеет найти искомое.
Он вспотел, хотя лоб оставался ледяным. Он снова натянул на голову ночной колпак. Эта влажная жара невыносима. Взять себя в руки. Терпеливо распутать клубок мыслей, ощущений, наваждений — ведь это и есть обрести себя самого, не так ли? Определиться, навести в самом себе полный порядок, при котором даже противоречия аккуратно выстроены одно за другим в ожидании своего разрешения. О, он терпелив — и в размышлениях, и в своей карьере — он готов признать, что допустил ошибку, отступить назад, взяться за дело с самого начала. Но где начало, отправная точка этого любопытства (вот оно, успокоительное слово), которое привело его в этот захолустный городок, в эту унылую комнату, к этому одиночеству?
Где начало? В вечерах, проведенных за чтением Библии, «иногда по два-три часа кряду в стремлении дознаться, какая же из религий, со всех сторон подвергающихся нападкам, истинна»?[9]
Несомненно, корень следует искать здесь, в этом странном интересе, понуждающем анализатор, этот стержень человеческого разума, вечно вращаться вокруг проблем, где разуму как раз и нет места. Гороскопы, небесные светила, сны всегда притягивали его, едва ли не завораживали. Разумеется, главную роль тут играла надежда низринуть их с пьедестала, поставить перед собой на колени, заставить признать свою зависимость от человеческой воли. Однако как сделать поправку на то влечение, какое испытываешь именно к тому, с чем сражаешься, и как в самой решительной схватке распознать смутное желание пасть?
О, временные победы всегда остаются за ним, и нынешняя ночь не исключение. Сейчас он совершенно отчетливо различает в своем интересе к колдунье потребность удостовериться в невидимом, получить гарантии. Если бить, то наверняка, и он, на собственном опыте удостоверившийся в том, что политика в конечном итоге в большей или меньшей степени подвержена воле случая, намерен исключить всякую случайность, когда дело касается его души. Сколь велико значение благодати, ему в настоящий момент неизвестно — более того, ему неприятна сама постановка вопроса. Ведь задача только в том, чтобы строить, не отбрасывая ни единого камня. Он сам себе зодчий, сам себе защитник. Здание должно расти, процесс — продвигаться, и Боден верит: настанет день, когда человеческий разум воссоздаст Божий промысел.