Три времени ночи - Франсуаза Малле-Жорис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, временные победы всегда остаются за ним, и нынешняя ночь не исключение. Сейчас он совершенно отчетливо различает в своем интересе к колдунье потребность удостовериться в невидимом, получить гарантии. Если бить, то наверняка, и он, на собственном опыте удостоверившийся в том, что политика в конечном итоге в большей или меньшей степени подвержена воле случая, намерен исключить всякую случайность, когда дело касается его души. Сколь велико значение благодати, ему в настоящий момент неизвестно — более того, ему неприятна сама постановка вопроса. Ведь задача только в том, чтобы строить, не отбрасывая ни единого камня. Он сам себе зодчий, сам себе защитник. Здание должно расти, процесс — продвигаться, и Боден верит: настанет день, когда человеческий разум воссоздаст Божий промысел.
Эта мысль его успокоила. Он себя перестроил, мозг вновь работает с обманчивой ясностью, он рассеял ночные видения или, скорее, использовал их для своих целей. Механизм снова пущен в ход. И разве среди шестерен этого механизма, собственноручно им пригнанных, не одна из самых действенных — зло? Разве оно не лучшее доказательство воссоздания, в чертах которого он охотнее всего прозревает божественное творение?
Вот почему он не уедет. Нужно воссоздать эту женщину, эту колдунью. В этом смысл его сна. И по существу, если вдуматься, во сне он, вопреки видимости, одержал победу. Стремясь дать ему ключ к мирозданию, она была вынуждена отрицать его существование, отрицать самое себя как колдунью, чтобы найти против него оружие. Да-да! Еще можно все спасти. Можно построить такое общество, в котором даже зло будет обращено на пользу, в котором слепая любовь Франсуазы, недуг Жюльетты, его собственная беспомощность и отвращение (сказано не слишком сильно) к тому и другому — все займет свое место.
Всякий раз, когда он чувствовал, что погружается в сон, он стряхивал с себя оцепенение, садился в подушки и вновь подвергал самого себя допросу, убежденный в том, что дело не терпит. Итак, доказательство. Значит, он не уверен… Но кто в наше смутное время может быть уверенным? Идеи Реформации взбудоражили мир, и не без причины. Любой непредубежденный ум должен признать, что эти новые теории не лишены основания. Если вернуться к истоку, к Ветхому завету, можно обнаружить немало пассажей, допускающих самые различные толкования. Лютер, Кальвин, Цвингли… А мусульмане с их простым и диким верованием — разве не близки они тем патриархам, которые в награду за свою веру ожидали тучных пастбищ и бесчисленного, «аки волны морские», потомства? Что же остается незыблемым? Разве что четкая граница между Добром и Злом, между человеком, достойно и свободно заключившим союз с Господом, и тем, кто употребил свою свободу на то, чтобы выбрать мерзкую карикатуру на Святой дух? Да, хоть это остается очевидным на всем протяжении поисков. И грех — действительно доказательство, быть может, еще более очевидное, чем добро… Нет, не более очевидное, а более… Во всяком случае, более распространенное. Чистое добро, добрая воля, чистая любовь (очищенная от заблуждений, от внезапно темнеющих глаз, от обмороков и от крика, долгого крика жизни) — такое встречается редко. А зло тут, рядом, воплощенное в колдунах, удивительно простое; черное делает белое еще белее, и от этого на душе сразу как-то спокойнее. Оргии, шабаши, зарезанные младенцы, животные совокупления — все это существует, все это совершается; нынче ночью он даже возьмет на себя смелость утверждать, что такое должно существовать, дабы при лицезрении этих гнусностей люди понимали: сколь бы ты ни был несовершенен, терзаем сомнениями, но ты сделал выбор, ты не пошел на сговор, ты по сю сторону черты.
Или по ту. Человек выбрал, и выбрал свободно, сторону зла. И знает об этом, и, несомненно, черпает в этом мрачное удовлетворение. И он наделяется властью. Это бесспорно. Я видел это. Говорю вам: я сам это видел! И даже ощутил на себе. Хоть и узница, она сумела смутить мой разум. В ее глазах было торжество. Вот она, власть колдунов: чего бы они ни коснулись, оттуда сразу начинают бить источники зла. Так они сеют смуту. Вы уже не понимаете, в чьей вы власти, не узнаете цвета, голова идет кругом, и тогда ради какой-нибудь бессмысленной прихоти, удовлетворить которую человеческими средствами вам представляется невозможным, вы прибегаете к магии. С этого момента вы конченый человек. Даже если желаемый результат не достигнут. Но иногда он, видимо, бывает достигнут. Раз колдунья наделена способностью читать мысли, то наверняка обладает (или обладала) даром исполнения желаний. Некоторых желаний. Быть может, лишь тех, что относятся к духовной жизни? Говорят же, будто деньги, добытые чародейством, в прок не идут, а иногда в шкатулке владельца просто обращаются в сухие листья или труху. Исцеление, приносимое магией, тоже не настоящее. Это лишь видимость исцеления. Да, да, Франсуаза. Клянусь тебе. И отнюдь не потому, что я бежал…
Человек считает себя виновным. И становится им. А потом выбирает виновность. Гибельный путь, который используют колдуньи. Выбор зла приносит облегчение. Человек уже не блуждает в тумане. Он по крайней мере знает, на что идет, кому принадлежит. Быть может, он сумеет найти в этом видимость оправдания? Дочь колдуньи, она, возможно, еще колебалась, металась из стороны в сторону в этом призрачном мире… Но она вышла из него. Сделала выбор. Который могла сделать и по-другому. Я настаиваю на этом. Если она сознательно выбрала зло, то могла сознательно же выбрать и добро. Могла, как может всякое свободное создание Господа. И она заслуживает костра.
Он снова укладывается. Аккуратно, заботливо, как сделал бы это другому, подтыкает себе под бока одеяло. Он вполне это заслужил. Рассуждение логично, вывод обоснован. Движет мною стремление проанализировать сделку с дьяволом. Мне надо, чтобы эта женщина добровольно ее признала. Признание явится спасением для нее и для остальных. Оправдать можно все. Все ли? Толченое стекло, в котором медленно раздавливают пальцы обвиняемой? Лестницу, на которой ее тело растягивают так, что трещат, а иногда, если палач неуклюж, и ломаются кости? Жгуты, поджаривающие плоть, которая от этого пахнет, как обычное жаркое, вполне аппетитно? Дыбу, которая вырывает члены? Испанский сапожок? Наручники? Да, все. Все. Из этого горнила выходит правда. Что тут удивительного? Колдун избрал жизнь, здешний мир. Тело — его единственное достояние, поскольку душу он уже потерял. Значит, на это достояние и следует посягать. Только душа дает силы сопротивляться. Так что невиновность проявится сама. Конечно, не без мучений. Но разве все мы не мучаемся? (Мы — имеются в виду те, кто не является обвиняемым и не рискует им стать, поскольку явно сделал выбор.) Остается виновный наполовину. (Как укрепилась его способность к рассуждению! Временная власть над ним колдуньи иссякает, ее пагубное влияние ослабевает.) Итак, виновный наполовину тот, кто колеблется, кто бредет по той самой полосе между невинностью и виновностью, существование которой приходится признать, тот, кто не сделал выбор, кто — пора произнести это вслух — не принадлежит ни к какому лагерю, ни к какому обществу. Этот приносится в жертву. Он должен быть принесен в жертву. Это его так опрометчиво защищает Жан Вир, приводя доводы в пользу полубезумных, отбросов общества, бродячих цыганок, нищенок, душевнобольных, которых он называет «невинными». Невинность — совсем другое! Невинность — это то, что определяет себя, выбирает себя, провозглашает себя невинностью. Остальное — это…
А Жюльетта?
Жюльетта, родись она в бедной цыганской семье, Жюльетта, брошенная на краю канавы, Жюльетта-сирота — разве не составила бы она часть тех отбросов, гибель которых необходима? Отчего так получается, что все рассуждения всегда выводят на одну и ту же прогалину, на одно и то же пересечение дорог, отчего это выходит, что все объясняется и успокаивается лишь принесением в жертву Жюльетты, подобно тому как множество тропок ведет на Голгофу? И как он мог сжалиться над упрямой, озлобленной старой женщиной, когда ему нужно мысленно пожертвовать собственным ребенком? Дыба, испанский сапожок — разве это худшее мучение? И если дочь этой женщины умрет или продаст душу — неважно, — разве она тем самым не расплатится, как расплачивается он сам, и расплачивается ежеминутно. Агнец. Но не Божий Агнец, а Агнец увенчанный, обещающий Воскресение, в которое так трудно поверить. Агнец Исаак, жертвенность, доведенная до конца, без ангелов, без венца. Выпитая землей, засосанная землей черная кровь, которая уже не выступит вновь. Как там поется в этой колыбельной (Бог знает, где ему довелось ее слышать): «А на месте ее казни дивный вырос апельсин…»
Теперь уже и колыбельные. Куда его занесло? Быть может, нехитрая песенка, всплывшая из неведомых глубин памяти, — это знак? Душещипательная история о какой-то безвестной святой, обезглавленной жестоким отцом, порождение наивных народных верований — причем она тут? «Дивный вырос апельсин…» На крови скромной святой, которой, возможно, и не было, должно вырасти дерево, чтобы ребенок успокоился. Но жизнь далека от спокойствия, и это дерево с чудесными плодами — не от мира сего. Только и растут что ядовитые растения, семенами для которых служат трупы повешенных, как эта мандрагора с таинственными свойствами. Только дьявол вмешивается таким образом в дела мира сего. Господь далеко, далеко, и плоды Древа Жизни недостижимы… Так же медленно, как тонет в морской пучине какой-нибудь предмет, спящий погружается во все более глубокие пласты печали и сомнения. Только зло с его простотой способно вернуть ему веру детства, о которой у него сохранялись ностальгические воспоминания. Вот и конец рассуждения, вот причина холодной ярости, которая принуждает его, такого уравновешенного, такого осмотрительного — возможно, обладателя самого свободного ума в то время — изучать гороскопы, с бьющимся сердцем, как у человека, услышавшего о любимом им существе, внимать рассказам кумушек, где фигурирует Сатана. Сатана, ангел падший и потому единственный, кто появляется зримо. Имя любимого существа… И правда, не было бы большой натяжкой сказать, что он любит Сатану, как полюбят его еще более неистовой любовью еще столько судей и палачей. Только любовь может привести к такому варварству. Только любовь проливает столько крови. Жан Боден, оратор, юрист, писатель, — всего лишь одна из тех страстно увлеченных натур, которые хотят, которые умоляют Сатану, чтобы он существовал, которые отдадут ему на заклание многих и многих. Жан Боден будет только писать — с внезапною страстью, которая распаляет холодных, сухих, рассудительных; другие же будут убивать, пытать, никогда не уставая, никогда не пресыщаясь уверенностью, ужасающе искренние и, пока будут сжигать, сжигаемые страстью.