Цвингер - Елена Костюкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато самоотверженно. Что доказала страшным исходом.
Как жаль, что Вика слабо помнит маму в движении, в смехе. Плохо помнит взгляд. Отчасти причина в Викторовой близорукости. Руки, ритмы, голос, тепло — помнит. Запахи, конечно, тоже! Но — как через пластиковую пленку.
Виктор стал читать психологию. По книгам Люкин психотип выходил — комплекс отличницы, боязнь оценки, недостаточная любовь к себе. Ну да, похоже… Из кожи лезла, чтоб соответствовать подразумеваемым императивам. Возвращаясь из поездок, перечисляла местности, переименовывала встреченных и присовокупляла общее суждение: «Понравилось!» или «Незачем было и таскаться туда!».
В Париже Люка в первые дни затребовала, чтобы везли к Эйфелевой башне, Триумфальной арке и Парижской Богоматери. Не перехвати инициативу Ульрих на четвертый день, не отведи он Вику на рю дю Вьё Коломбье, на пляс Мобер, в переулки над закопанной Бьеврой — не создалось бы сразу у Викочки с Парижем трепетной связи, которая ему и по сей день дороже всего.
— А где дом Тревиля, Ульрих? Там дальше во дворе?
Ульрих, хоть монотоннее, хоть параноидальней, но штучнее и придирчивей Люки. Не столько, может быть, по таланту, сколько по великолепной памяти и по любопытству. Любое понятие, предмет Ульрих вставляет в гнездо иерархии. Определяет уровни качества всех вещей.
Едва увидев мебель в квартире Жалусского, он обомлел от восхищения. И в частности, не мог взгляда отвести от Ираидиного подарка. В тридцать восьмом, после смерти старухи-художницы, приехало Симе из Питера в Киев в набитом опилками ящике это двухсотлетнее зеркало в раме из кавказской липы, с венецианским, продублированным настоящей ртутью стеклом. Может, и вредно, но волшебно. Полированное мутное стекло усеяно черными крапинами. Уникальное зеркало, в котором виден не человек, а характер человека. По свидетельству Леры, это был единственный предмет, который удалось вернуть после возвращения из эвакуации в опустевшие комнаты старой коммуналки в Киеве. Это зеркало перевесил на все годы войны в свою дворницкую Тихон, чтобы намыливать щеки перед бритьем. Вернулись законные хозяева — отдал. В обмен на новокупленное, без чернявостей.
Когда приходили Люкины школьные подруги, а зеркало в коммунальной киевской квартире висело у самого входа, подруги говорили — старое какое у вас, испорченное зеркало, и что твои родители не заменят его! Люка, сказала Лера, всегда его стеснялась. Не понимала по молодости, до чего люди красивые в нем.
После Лерочкиной смерти Виктор, трясясь (через границу антиквариат запрещается, естественно…), перевез венецианское сокровище из России в прихожую своей миланской квартиры на Навильи.
Люку не очаровывали выщербленные поверхности. Ее больше чаровали слова. По части текстов она и сама была чародей. С первых шагов, когда еще писала рефераты в Институте научной информации: что бы ни излагала — во всем кристальная чистота. С таким же успехом утюжила, как вездеход, и математику и все техническое. А на испанское и французское языкознание пошла лишь потому, что родители настояли.
— Избави бог, только не в технический, — говорили мы с дедушкой маме твоей, — чтоб не заставили работать на оборонку.
Люку техническое как раз притягивало больше. Ее восхищала объективность качества и доказательств. И кстати, жизнь без вранья. Точные науки в большей степени это сулили. Физиков не принуждали скрывать их социальный критицизм.
Но мнение родителей для Лючии было — закон. Вот она и прошла через гуманитарное образование, как если бы оно было техническим. Протопала по битому шляху широких мод (Стейнбек, битники), немногословная, нечувствительная ни к ерничеству, ни к озорству.
Основное, чем была одарена в жизни, — это порядочность и четкость. Без жалости к себе. Идти на костер, до конца. И пошла за принципы, ведь пошла.
Ехать в Париж было больше двух суток. В Берлине поезд прошел насквозь в глухую стену. Фридрихплац. Начало зарубежной жизни! Почему-то серо, безлюдно. Ходят по вагонам пограничники с овчарками. Пассажиров вывели на холод, три овчарки поднырнули под брюхо вагона, одна обнюхала Вику. Он хохотал и отворачивался. Потом Лючия разобралась: мальчик икает и не может остановиться. Не хохот, а плач. Еле утихомирился в ее объятиях.
Через пять минут — опять перрон. Прямо на вокзале стояла елка, чувствовалось предрождественское настроение. Реклама, мороз, всюду люди без головных уборов. Еще ночь в поезде — и вот он, Париж.
Новые запахи. Это был аромат от каштанной жаровни.
— Вы вышли оба из поезда и стояли очень похожие, как два соляных столпа. Только ты весь напружился, а мама закаменела, — рассказывал Ульрих.
Для Ульриха их приезд был кульминацией целой жизни и борьбы последнего шестилетия. Сколького он ждал от этого дня! Нет сомнения, Люка, ледяная сфинга, равнодушием и скованностью загубила Ульриху весь настрой. Счастье еще, что трепетал, сдерживал чувства и не мог сдержать, просто ходуном ходил Вика. Тогда, видимо, Ульрих понял, с кем из двоих ему удастся по-настоящему развернуть долгожданный диалог…
Люку больше всего поразило, что все ходят с непокрытой головой. Она сама высадилась в Париже в серьезном драповом на ватине пальто с песцовым воротником и с такой же шапкой. Над нею не смеялись лишь потому, что осень выдалась холодной, хотя в ту пору столько меха во Франции можно было увидеть только в голливудском кино. В моде были дубленочки, вышедшие из фильма Лелуша «Мужчина и женщина». Эта мода царила в интеллигентских кругах до семьдесят первого-второго, когда все вдруг заполонили русские макси-шинели из «Живаго» и тюремные ватники: Европа посмотрела «Один день Ивана Денисовича». И тогда наконец начал входить в моду Лючиин стыдливо упрятанный на антресоль с антимолью меховой колпак.
— Ну, мой-то ватничек в Ижевске простеган был с дорогой душой. Настоящий. Что-то подобное, думаешь, у них тут? Фуфлятина, реквизитика. А мы в Инте сидели после смены, делали дополнительные прострочки. По наущению самого делового из нас. Левкаса. Левкас вообще у нас ведал в лагере мануфактурой. Мы там всем бараком плели коврики для вохры. Левкас договаривался и сбывал. Он доставал нам даже настоящие иглы! Иглы как золото ценились. Бывало, их не было, шивали и рыбными костьми.
Люку бросало от этих Ульриховых рассказов то в жар, то в слезы. Подобного сердечного отклика ничто иное не вызывало в ней. Вика тянул к матери шею в волнении, заглядывал снизу под приопущенные ресницы и, как водится, стопорил дыхание, пока пятна на щеках мамы не отходили и жизнь не обретала свой обычный строй. Как он думал впоследствии, это Лючию будоражили отзвуки читаемого ею, публикуемого, переводимого и редактируемого. Шаламовские, солженицынские, владимовские мотивы вплетались, вероятно, в рассказы Ульриха о пройденных им крутых маршрутах Ижевска и особенно Инты.
Виктор воображал, как Ульрих сидел. С профессорами в бушлатах. На длинной скамейке. Они сидели так же, как и парижские профессора, тоже сидевшие и тоже в бушлатах — у них в гостиной на площади Сен-Жорж. У Ульриха уже набралась к их приезду группа друзей, заменявшая семью. Так что общения хватало вполне. Было не скучно. Правда, Рождество они с Люкой-Викой отпраздновали только втроем за художественно сервированным столом в гостиной. Ульрих замечательно запек индейку. Купили в кондитерской бордоское полено. Виктор выслушал о французских обычаях: о погребении полена, о сжигании полена — настоящего. А потом накинулся на шоколадное, но, к удивлению, не смог его одолеть в один присест.
Окна балконные высокие на площадь Сен-Жорж. Ульрих все рассчитал загодя — Люку ждали на испытательный срок в издательстве «Конессанс дез Ар». Получалось четыре минуты ходьбы от дома по улице Сен-Жорж, незаметно кося глаза в сторону пугающей Пигаль.
Девятилетний Вика торчал на балконе. Квартира была новая, незнакомая, Виктор еще не опознавал на слух лязг ключа в скважине спальни или в ванной, как это бывает, когда поживешь и знаешь дом. Не улавливал еще, какая где скрипит паркетина. Не настроились его пространственные локаторы: сколько шагов до кухни, сколько вздохов до двери ванной, каким нажимом надо давить на раму, чтобы открыть.
Все было нервно, страшновато. И от незнакомства со средою даже уши не оберегали его, расставленные нетопырьи ушки, которые при близорукости Викиной всегда работали как разведчики, заблаговременно оповещая о событиях.
Лючии сразу захотелось во «Флор»: после чтений про экзистенциализм, посмотреть на знаменитостей. В Киеве тоже уже появлялся этот стиль. Коричневые брюки, французская улыбка, взгляд как у Ива Монтана. Поближе к этим длинноволосым. Подальше от эмиграции, которая тогда в немалой степени была антисемитской, государь император, НТСовцы и РНОвцы, храмы, свечи, поклоны, казачьи атаманы, двуглавые орлы. Осетрина… но она как раз вкусная. А уж контральто-то цыганское… Люке хватило одного вечера в русском кабаре «Нови», где французам советовали, выпив шампанское, швырять бокалы через плечо. Основными клиентами ресторана были американские евреи русского происхождения. Сладкая малоаппетитная ностальгия.