Святой папочка - Патриция Локвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как папа ее нашел? Он же не поймал ее по дороге в клинику, не так ли?
Я волнуюсь, что он мог буквально схватить ее за руку и не дать войти в двери, хотя и знаю, что такой поступок не в его стиле.
– О, все в нашем Движении знали о Барби, – она понижает голос, словно говорит о покойнике. – Барби была рецидивисткой.
Я повторяю про себя: рецидивисткой. Так говорят в полицейском участке, когда надевают на кого-то наручники. Мама приводит в порядок куриные косточки у себя на тарелке и запивает водой.
«Бродячая кошка и рецидивистка», – думаю я.
– Это был бы не первый ее аборт. А третий или четвертый. Живые дети у нее тоже были.
Где же они были? Где были остальные члены ее семьи? Почему именно мы стали ее убежищем, да и были ли мы убежищем?
– А с кем она всегда разговаривала по телефону?
– Обычно с бабушкой. Ее бабуля была алкоголичкой и часто звонила нам по ночам, болтая бессмысленную ерунду.
Я хочу спросить ее о том, где же была мать самой Барби, но забываю. Я хочу спросить, как звали ее ребенка, но забываю об этом тоже. Может, мама не знает или давно забыла. Когда мы говорим об этом, становимся сами на себя не похожи, и наш разговор приобретает форму мягкого допроса. На стене у нее за спиной висит плакат с изображением большеголового инопланетянина с черными глазами, и он пристально смотрит на меня.
– Ее малыш тоже жил с нами несколько месяцев, сразу после того, как родился.
Об этом я не знала, и теперь испытываю страстное желание возместить бедняжке моральный ущерб. Надеюсь, после этого он стал одним из тех добрых гениев, которые лишь изредка рождаются на нашей земле. И слышал в своей жизни «нет» только в тех случаях, когда это было ему пользу.
– Барби была не единственной. В то же время с нами жила еще одна женщина. Помнишь Марию?
Как только она произносит это имя, у меня перед глазами всплывает лицо: круглое, румяное, склонившееся над дочерью, чью головку украшали шелковистые темные волосы, похожие на обезьянью шерстку. Та женщина забеременела от какого-то лютеранского священника, тот хотел, чтобы она сделала аборт, и всячески на нее давил, вот она и сбежала к нам под кров.
– Мы действительно помогли ей, – повторяет мама. – Мы и правда сделали доброе дело.
Она улыбается той улыбкой, которой улыбается всегда, когда думает о детях.
– Я однажды сфотографировала малышей, всех троих. Не видела эту фотографию? Пол, малыш Барби и малыш Марии. На этом снимке они все сидят у твоего отца на коленях.
Да, я видела ту фотографию. На нем его униформа, воротничок, а волосы образуют черную геосферу вокруг его головы. Папа, открыв рот смотрит на малышей, облаченных в белоснежные костюмчики, и их лица куда краснее, чем после рождения. У них есть веская причина гневаться, их всех только что крестили. Я в тот день тоже была в белом платьице, и даже ничем его не запачкала.
Должно быть, в то время наш дом напоминал женскую коммуну. И, наверное, это было мило: все по-очереди мыли посуду, попеременно укачивали детей друг друга в закатных оттенках эстрогена, разлитого в воздухе. Хотя, скорее всего, Барби большую часть времени поедала сладости, закинув ноги на кухонный стол, а Мария призраком шаталась по ночным коридорам, то поднимая трубку, чтобы позвонить женатому мужчине, то снова кладя ее на рычаг. Мама сказала, что, когда мы переехали, мы не оставили Барби свой новый номер телефона.
– Была причина, – говорит она внезапно натянутым и высоким голосом, – почему мы не могли сказать ей, куда именно переезжаем. Но ее бабка каким-то образом все выяснила и однажды вечером позвонила нам страшно пьяная и давай повторять: «Вы ей не помогли, вы не помогли ей, вы сказали, что поможете, и не помогли!»
Как раз в этот момент мне звонит Джейсон и говорит, что только что увидел целых три экземпляра моей книги в книжном магазине в центре города. Он присылает снимок, на котором книги разложены красивым веером. Я показываю маме.
– Вы только посмотрите! – восклицает она, лоснясь от гордости и немного от острого соуса, и улыбка на ее лице – это та улыбка, которая всегда появляется, когда она думает о детях.
По дороге домой из «Орешка» она пытается сформулировать некое чувство касательного пролайф-движения.
– Эти люди так говорили… – она ненадолго замолкает. – Как будто говорили на каком-то своем языке. Со стороны казалось, это обычный английский язык, но они всегда подразумевали что-то секретное, что могли понять только члены группы.
– Политика «собачьего свистка» [49], – киваю я.
– Для этого есть специальное название?
Такая же реакция была и у меня, когда я впервые услышала эту формулировку. И по сей день, когда я узнаю, что для какого-то явления уже давно придумали название, чувствую себя так, будто первые семь лет жизни спала в лесу, в обнимку с косточкой.
– Я сказала ему, что больше никогда не возьму тебя в клинику, – говорит она, потому что именно так обычно и заканчиваются подобные разговоры. – Не знаю, где и что пошло не так, но я видела, как сильно ты была напугана.
– А сколько мне тогда было?
– О, да ты и сама еще была совсем малышкой, – удивленно говорит мама. – Тебе было три, может, четыре годика. Я привезла тебя туда в коляске.
Мама высаживает меня у дома и целует на прощание, а я обхожу дом и сажусь работать на зеленом заднем дворе, в буйстве зелени. До моего уха доносится далекий звук, напоминающий детский плач. Хотя в природе многие звуки напоминают детский плач.
Да, я выросла и вышла замуж, и за последние десять лет даже на миг не задумалась о детях. Не знаю, какая это справедливость – поэтического или иного толка. Иногда сестра вскользь советует мне попить специальные витамины или чай из листьев малины, но я не прислушиваюсь. Лозунги с плакатов крепко отпечатались у меня в памяти. Они били по тем же точкам, что и поэзия, и каждый являл собой понятный смысл и откровение, как тот миг, когда облака расходятся и ты видишь кусочек ясного неба. Тогда я думала, они говорят правду, потому что прекрасно понимала их. Но, взрослея, ты начинаешь понимать кое-что еще. Ты понимаешь это, когда в первый раз оказываешься в кабинете врача, с