То было давно… - Константин Алексеевич Коровин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А я не через бабу попал, – сказал третий, – я через муху. Муха, мух-то летом много. Жара была. Муха в ухо мне и села. Я по уху-то хлопнул рукой, она в голову-то и пролетела мне. Там и елозит. Ничего не поймешь. У хозяина выручку ахнул и запил. Всё через муху. На суде я говорю – никто не верит, ну, значит, сиди. Лишение прав, а она, сволочь, вылетела. Теперь вота и ходи. Службы никто не даст.
– Чудно через муху-то в остроге сидеть, – прошипел Василий. – За муху страдать не стоит. Ничего. Завтра, знать, вёдро будет, тепло… Пиво-то надо кончить, а то пропадет. Поди, спит. На Глубокие Ямы собирается. Неужто там, говорите, водяной воет?
– Как же, мы слыхали, – сказали поднадзорные. – А я так видел. Вот здоров. Кожа на ём зеленая, пятнами. Вылез на отмель да как завоет… Батюшки! Мы бегом. Да ведь есть всякое такое по ночи. Раз старичка встретили у Козихи, что за озерьем, туда, к Вепрю, – так идет в лесочке. Мы к нему подошли, а он как свистнет – мы все и сели. Покуда опамятовались, он из глаз и скрылся. Вот старичок какой.
Проснулся я рано, перед восходом солнца. Костер потух. Поднадзорные и Василий, свернувшись, спали.
Страшными какими-то показались они мне в раннем утре, в окружающей русской природе. Как дешев, подумалось мне, человек, как просто и глупо преступление.
Они проснулись и быстро вскочили.
– Надо костер подбодрить, – сказал я, – чайку выпить.
Василий, согнувшись, пошел в палатку, взял чай, сахар и большую связку баранок. Важно и деловито разделил сахар и баранки ровно между всеми.
Поднадзорные ловко разобрали палатку, и мы лесом пробирались с багажом на Глубокие Ямы.
Тихие большие плесы увидел я, и в них отражался огромный лес.
Через пять дней я уезжал.
Загрустившие поднадзорные меня звали приехать на Вепрь-озеро.
Дорогой, когда ехали на станцию, Василий повеселел.
– Удивление, – говорил он, – чего ведь это – поднадзорные. Что ни на есть народ никудышный. Грабители. А вот хошь бы что.
Натурщица
В Москве жарища. Скучно. Праздник, все уехали на дачу.
В Рогожской, в своем доме, Никита Иваныч Ершов лежит в постели. По случаю того, что нездоров. После подведения годового баланса всю ночь проужинал с компаньонами в «Стрельне». Крепко выпили.
Никита Иваныч жалуется сидящему против него доктору и говорит:
– Степан Иваныч, это, конечно, печень, всё это верно, а вот почему Фрунсон старше меня и из себя субтильный, а пьет и коньяк, и водку, и шампанское почем зря. И заметьте, ни в одном глазу. А я вот, верите ли, две рюмки водки выпил, рюмку коньяку и шампанского не более бокальчика. И нынче – никуда. Тоска ест, и в голову всё неприятности одни лезут. Думаю я, что всё это у меня через дело. Щетинная мойка в Пеньделке виновата. Забота это – шерсть мыть. Хочу я это дело переменить.
– Не оттого вы нездоровы, – говорит доктор, – Никита Иваныч, а потому что двигаетесь мало. Моциону нет. Всё на лошадке ездите, в клубы, в карты играете, кушаете много. У вас давление на сердце получается.
– Да, так-то так, – говорит Никита Иванович, – но не совсем. Фрунсон тоже всегда из пролетки не вылезает, картежник первый. Всю ночь жарит у нас в Купеческом и ужинает – за троих ест. Веселый, как вьюн живой. Заметил я другое, и вот что: он ювелир. Вот у него дело какое. Кругом его всегда они вертятся. И такие, и этакие, и артистки, и танцовщицы. И такие крали – красота. И он среди них – чисто мед. Вот дело настоящее. И глядят они на него ласково. А он показывает. Вынет из кармана в пакетиках жемчуг, изумруды, бриллианты, рубины. У них глаза, как звезды, загораются. Я подглядел это самое, думаю – дай-ка попробую. Купил пакетик с товаром и поехал в «Стрельну». Двух приятелей захватил. Нарочно постарше взял. Ну, конечно, цыганки поют. Матреша там – прямо пава! Я ей и показываю. Смотрю – глаза горят. А приятели, конечно, выпили. Один-то и говорит:
– Что этот камушек стоит?
Я говорю цену, а он, недолго думая:
– Купил.
И другой говорит:
– А это что стоит, рубинчик?
Я опять говорю цену. И тот:
– Купил.
Я спрашиваю:
– Зачем вам?
А они:
– Постой! Матреше это не в коня корм. Цыгане не понимают.
Позвали венгерский хор, посадили с собой солисток, камни мои им показывают. А те-то рада!. Дальше – больше, пятое-десятое, домой ехать пора. Выходим. Они прямо на лихачей, с этими-то солистками, да айда. А я за ними тоже на лихаче, один. Они заворачивают в парк, гонят туды, сюды… и из глаз пропали. Я на другой день к ним. Они веселые.
Я им говорю:
– Что же вы меня оставили одного?
– А ты сам прозевал. Мы-то подарили камни, а они про тебя спрашивают. Мы и говорим: «Это ювелир». Ну они и думают: с ювелира не возьмешь. Ювелир-то сам из ужей – подешевле купить норовит…
Вот, Степан Иваныч; я на том и расстроился, и жара такая сегодня! За тобой и послал. Женский пол в голову лезет. Я вот камни-то перебираю и разделяю: который какой дать. Пропиши-ка мне капель, что ли, чтобы это самое отошло.
– Можно, – сказал доктор. – Пустяки, выспитесь, а потом покупаться хорошо.
– Лекарство-то лекарством, покупаться можно, а вот как Фрунсон-то с ими управляется, скажи? Ведь ювелир!
Для них Фрунсон – первый человек. Он им показывает, на кого им глазами-то стрелять. Всю Москву знает.
– Это дело для вас неподходящее, – сказал доктор. – Ювелиром вам любви не найти.
– Думаешь? Я ведь вдовый, сам посуди, мне ведь сорока нет… Я с одной поговорю, с другой поговорю, а им скучно. Чисто как рыба дохлая на меня смотрят. Вот я на ювелира-то и пошел. Думал, через камни подойти. А вот не вышло…
Расстроился Никита Иваныч и Пеньделку забыл. Ювелир не вышел, так он адвокатом притворяться стал. Потому, у тех успех есть. Тоже не вышло.