Новый Мир ( № 5 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто б из них поднял глаза?
Высмеем добряков,
Тех, кто восславить дерзнул
Братство и звал земляков
К радости. Ветер подул,
Где они все? — Караул!
Высмеем, так уж и быть,
Вечных насмешников зуд —
Тех, кто вольны рассмешить,
Но никого не спасут;
Каждый из нас — только шут.
(У. Б. Йейтс, «Тысяча девятьсот девятнадцатый», V)
IV. По-видимому, в 1983 году поэзия Йейтса еще осталась для Бродского плохо исследованным континентом. Тут, может быть, сказалось усвоенное в молодости предубеждение: для А. Сергеева, который был тогда его главным советчиком в английской литературе, Элиот стоял намного выше Йейтса. И хотя на протяжении последующих лет разочарование Бродского в Элиоте росло и одновременно прояснялось значение Йейтса, но до серьезного изучения его поэзии дело, по-видимому, не дошло. К такому выводу невольно приходишь, прочитав у Бродского такой комментарий к стихам Одена «Памяти У. Б. Йейтса»: «…вскоре я понял, что даже его структура была задумана, чтобы отдать дань умершему поэту, подражая в обратном порядке собственным стадиям стилистического развития великого ирландца вплоть до самых ранних: тетраметры третьей — последней — части стихотворения» [10] .
Это, увы, совершенно неверно. Тетраметры финальной части подражают не самым ранним стихам Йейтса, а как раз наоборот — одному из последних его стихотворений «В тени Бен-Балбена» ( Under Ben Bulben , 1938). Оно было напечатано посмертно как стихотворное завещание поэта сразу в трех газетах: «Айриш таймз», «Айриш индепендент» и «Айриш пресс» 3 февраля 1939 года и, несомненно, вдохновило перо Одена (чья элегия памяти Йейтса, заметим, была опубликована уже 8 марта в еженедельнике «Нью рипаблик»).
Более того, первые две части стихотворения Одена, написанные верлибром, не имеют никаких параллелей ни у позднего Йейтса, ни у раннего; он вообще никогда не писал свободным стихом, не терпел его бесформенности и аморфности. Чтобы убедиться в этом, не нужно даже читать Йейтса — достаточно полистать том его стихов и убедиться в этом, так сказать, визуально.
У Шеймаса Хини, беседовавшего с Бродским на эту тему, также создалось впечатление, что здесь у него «некий пробел», что он «недостаточно вдумчиво читал Йейтса» [11] . Как свидетельствует Томас Венцлова, «Бродский отвергает много книг и авторов с самого начала и, пожалуй, не стремится <…> к литературоведческой „широте горизонта”. Зато он постоянно вчитывается в любимых авторов — то в Баратынского, то в Цветаеву, то во Фроста, то в Томаса Гарди, то в Монтале» [12] . По-видимому, Йейтс был отвергнут «с самого начала». Причина, как я уже говорил выше, могла быть случайной. Возможно, он просто наслушался слухов и анекдотов — как от Одена и людей его круга, так, еще раньше, от Сергеева. Бродский был предан друзьям и доверял их мнению.
А ведь положение в литературном мире у Бродского и у Йейтса (в его поздние годы) было во многом схожее. Небольшой круг понимающих друзей, а за ним — море завистников и недоброжелателей, морщащихся при упоминании эксцентричного выскочки с обветшалыми понятиями о поэзии. И Йейтс и Бродский были «староверами», приверженцами классической формы, не принимавшими модернизма и авангарда.
Кроме того, они были близки метафизически . Под этим словом я не имею в виду отношения к потустороннему; хотя и тут было некоторое сходство. Оба не принадлежали к какой-то определенной конфессии. Йейтсу была близка идея метемпсихоза, учения индийских мистиков. Бродский в молодости тоже был сильно впечатлен индийскими священными текстами и даже пришел к выводу, что «метафизический горизонт иудаизма (оставим пока христианство) гораздо у же горизонта индуизма». Впрочем, он выбрал христианство — не как догму, разумеется, а как культурную традицию, наиболее ему близкую.
Оба верили в величие замысла, оба были людьми, верными данной присяге (oath-bound) [13] . Оба стоически относились к смерти и, что особенно примечательно, к старости и физическому распаду, сделав их — может быть, впервые после Джона Донна — высокой поэтической темой. Оба трактовали эту тему в смешанном патетически-комическом ключе: Бродский, как мы помним, сравнивал состояние своих кариесных зубов с «Грецией древней, по меньшей мере», Йейтс писал, что старость привязана к нему, «как банка к собачьему хвосту», называл свое сердце «лавочкой старья». Что касается переселения душ в соответствии с фазами Луны — теория, тщательно разработанной Йейтсом в «Видении», — то она была для него скорее поэтическим конструктом, чем реальностью или даже вероятностью.
«Поэзия — Голос Одинокого Духа», — верил Йейтс, повторяя формулу своего отца-художника. Одиночество в конечном итоге составляет неделимый остаток поэзии Йейтса. Его улетающий лебедь улетает «в пустоту небес» [14] . По-видимому, в ту самую пустоту, которая, по Бродскому, «и вероятнее, и хуже Ада».
Эпиграфом к «Осеннему крику ястреба», одному из самых сильных стихотворений Бродского, можно было бы поставить слова из йейтсовской автоэпитафии: «Хладно взгляни на жизнь и на смерть…»
Cast a cold eye
On life, on death.
Поднимаясь все выше и выше, ястреб Бродского озирает все дальше уходящую от него землю, все шире раздвигающийся горизонт мира, и наконец испускает пронзительный крик, «похожий на визг эриний».
Я хочу обратить внимание на крик, который у Йейтса издает ястреб-оборотень , охраняющий родник бессмертья (в пьесе «Ястребиный источник»). А также — в другой пьесе кухулинского цикла — на птичий крик, который раздается в момент смерти Кухулина, привязавшего себя к скале, чтобы умереть стоя. Убивает героя в этом сюжете придурковатый Слепой, которому обещали за голову Кухулина несколько золотых монет.
К у х у л и н
Уже я вижу
Тот образ, что приму я после смерти:
Пернатый, птичий образ, осенивший
Мое рожденье, — странный для души
Суровой и воинственной.
С л е п о й
…Плечо, —
А вот и горло. Ты готов, Кухулин?
К у х у л и н
Сейчас она и запоет.
Птичий крик у Йейтса — один из сквозных символов его поэзии, перешедший к нему из ирландских мифов и поверий…
Впрочем, здесь не место подробнее говорить о параллелях между Йейтсом и Бродским: это отдельная, почти не разработанная тема. Хочу лишь присоединиться к словам Шеймаса Хини: «Если и существовал поэт, достойный восхищения Иосифа, это был Йейтс» [15] .
V. Первое знакомство Бродского с поэзией Одена, как мы знаем, состоялось в селе Норенском. Присланная ему книга английской поэзии «случайно открылась» на оденовском «Памяти У. Б. Йейтса». Больше всего его поразила третья часть, особенно строки о Времени, которое —
Worships language and forgives
Everyone by whom it lives;
Pardons cowardice, conceit,
Lays its honours at their feet.
То есть Время «боготворит язык и прощает тем, кем язык жив, прощает трусость и тщеславие и слагает почести к их ногам». Ошеломленный этими строками поэт вряд ли сознавал тогда, что ритм, на котором зиждется сила этих строк (помимо их буквального смысла), заражен — заряжен! — энергией вдохновивших их стихов Йейтса:
Irish poets, learn your trade, Sing whatever is well made, Scorn the sort now growing up All out of shape from toe to top, Their unremembering hearts and heads Base-born products of base beds.
Верьте в ваше ремесло,
Барды Эрина, — назло
Этим новым горлохватам,
В подлой похоти зачатым,
С их беспамятным умом,
С языком их — помелом.
Строки, по стилю и по духу, совершенно, если так можно выразиться, «бродскианские». Бродский, как и Йейтс, презирал беспамятность и бесформенность в искусстве. Известно отношение Йейтса к современному авангарду, наилучшим образом выраженное в его двустишии:
I went to a museum,
saw art ad nauseam.