Новый Мир ( № 5 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
and merriment, and my honour.
(В . Набоков )
In the name of the higher tribes of the future,
in the name of their foreboding nobility,
I have had to give up my drinking cup at the family feast,
my joy too, my honor.
(Р. Лоуэлл)
Удивительно, но Набоков как будто не замечает, что его «старательное буквальное воспроизведение» не является точным даже на лексическом уровне. «За» (начнем с начала) не эквивалентно for the sake , что по-английски подразумевает только цель (for the sake of money, for the sake of glory — ради денег, ради славы) . В то время как русский предлог «за» включает еще, во-первых, идею защиты («за-щитить», «вступиться за») и, во-вторых, идею заслуги («за-служить благодарность») и даже идею несправедливого осуждения («За что вы меня?»).
Главное отличие поэтической речи от прозаической в том и состоит, что в прозе обычно можно выделить главный смысл каждой речевой единицы (на этом основывается обычный для словарей прием иллюстрации значений слов литературными примерами). В то время как в поэзии ощущаются одновременно все значения слова, все они важны и функциональны. «Любое слово является пучком, и смысл торчит из него в разные стороны, а не устремляется в одну официальную точку», — писал Мандельштам в «Разговоре о Данте».
Мы видим, что уже из первого же слова оригинала — предлога «за» — «смысл торчит в разные стороны», а английская замена, выбранная Набоковым, намного беднее и проходит к этим значениям по касательной. И это только начало. Дальше то же самое происходит с каждым словом: берется куст значений, и от него отламываются все веточки, кроме одной. В результате, как было сказано выше, цветущий куст превращается в палку.
Но дело не только в этом. Если бы каким-то невообразимым чудом Набокову удалось сохранить все семантическое, словарное богатство каждого слова, стихотворение все равно бы было разрушено. И не только из-за разрушения его волшебных «звукосмыслов» («за гремучую доблесть грядущих веков»!), но из-за утраты русского поэтического контекста, который расширяет, уточняет, а порой и определяет значение поэтического высказывания. Без контекста не может быть полноценного понимания.
Набоков считает эпитет Мандельштама «гремучий» усилением эпитета «гремящий». Дело вкуса. По словарю оба слова — синонимы, хотя в литературном языке «гремящий» полностью вытеснило «гремучий», которое осталось лишь в народном употреблении, а также в топонимах типа «Гремучий ручей» и в составе таких терминов, как «гремучая змея», «гремучий газ» и «гремучая ртуть». «Гремучая доблесть» звучит необычно и в то же время что-то неуловимо напоминает. Чтобы вспомнить, что именно, заглянем в «Словарь языка А. С. Пушкина». Это тем более естественно, что Пушкин, хотя и редко упоминаемый впрямую в сочинениях Мандельштама, всегда находился в центре его художественного сознания. Ирина Сурат, автор книги о Пушкине и Мандельштаме, свидетельствует: «Пушкинское слово, прочно вошедшее в генетическую память Мандельштама, живет в его стихах, прозе, статьях на всем протяжении творчества» [35] .
Из «Словаря языка А. С. Пушкина» выясняется, что слово «гремучий» Пушкин употреблял по отношению к морю и к буре («гремучий вал», «бурь гремучих»), а также в разговоре о стихах и поэтической славе. В первый раз, в «Евгении Онегине», где он говорит об убитом Ленском:
Быть может, он для блага мира
Иль хоть для славы был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять могла…
Второй раз — в неопубликованном при жизни стихотворении, предположительно 1828 года:
В прохладе сладостной фонтанов
И стен, обрызганных кругом,
Поэт, бывало, тешил ханов
Стихов гремучим жемчугом.
Сравните: «За гремучую доблесть грядущих веков…» и «Гремучий, непрерывный звон в веках…», который могла бы поднять поэтическая лира Ленского. Так «Евгений Онегин» дает нам ключ к прочтению первой строки Мандельштама, самой по себе отнюдь не очевидной. И. Сурат пишет по поводу этой строки: «...„гремучая доблесть” — (сомнительная характеристика будущего)…» [36] . Но оказывается, Мандельштам говорит здесь не о будущем вообще, а о своей громкой («гремучей») славе в будущих веках. Кстати, почему «доблесть», а не слава? Потому, что призвание поэта сродни воинскому и требует не меньшего мужества. Это постоянный мотив Мандельштама: «Мы умрем, как пехотинцы, / Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи» (из стихов «Полночь в Москве…» 1931 года).
«Мандельштам воспринял от Пушкина тему высшего призвания и жертвенного служения поэта», — говорит критик [37] . Это, безусловно, так. Думаю, не будет преувеличением сказать, что «За грядущую доблесть…» в его творчестве, по сути, занимает место «Памятника». Енисейская сосна, которая «до звезды достает», — его «Александрийский столп». Поэт, который лишился «и веселья, и чести своей», немедленно вызывает ассоциации с Пушкиным в последние месяцы перед дуэлью [38] .
Естественно, что и свои отношения со Сталиным Мандельштам воспринимал сквозь призму отношений Пушкина с царем; отсюда проистекают поиски компромисса, надежды на возможность диалога. Отсюда — «Стансы», отсюда строфа: «И к нему, в его сердцевину / Я без пропуска в Кремль вошел, / Разорвав расстояний холстину, / Головою повинной тяжел...». Последняя строка — явная реминисценция пушкинской аудиенции в Кремле с Николаем I, закончившим ссылку поэта.
Как мы видим, пушкинский подтекст совершенно необходим для понимания стихотворения «За гремучую доблесть…». Как показывают черновики, в процессе работы над ним мучительный раскол сознания поэта, ощущение своего соучастия в творящемся зле («Я и сам ведь такой же, кума») — преодолеваются, уходят в другие, смежные стихи [39] . Стихотворение постепенно перестраивается под пушкинский «Памятник». Оно как бы находит наконец свой жанр, проникается его торжественной интонацией, его повелительным наклонением. Трагические мотивы — век-волкодав, кровавые казни — не мешают этому основному тону. Лишь в какой-то момент прорывается элегическая лермонтовская нота: «Чтоб сияли всю ночь голубые песцы / Мне в своей первобытной красе…» — и подводит к последней мощной строфе:
Уведи меня в ночь, где течет Енисей,
Где сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
Пушкин в «Памятнике» обращается к Музе и велит ей слушаться Бога и не страшиться обид; у Мандельштама адресат повелительного наклонения не назван по имени. Но пушкинское «И не оспоривай глупца» — звучит так же весомо, как мандельштамовское: «И меня только равный убьет».
IV. Но это не все. Наряду с пушкинским, здесь есть еще и английский подтекст, не менее важный. Выше я сказал, что в творчестве Мандельштама стихотворение «За гремучую доблесть…» играет роль пушкинского «Памятника». Смущает только то, что написано оно совсем в другом размере. Каком же?
Известно, что у каждого размера и каждой стихотворной строфы есть определенный «семантический ореол». Так, ритм «Песни о вещем Олеге» лежит в основе ахматовского стихотворения 1942 года «Мужество» («Мы знаем, что ныне лежит на весах / И что совершается ныне…»), усиливая их торжественное звучание.
Рассматриваемое нами стихотворение Мандельштама написано размером классической английской баллады. Конкретней, баллады В. А. Жуковского «Замок Смальгольм, или Иванов вечер». Выпишем здесь из нее две первые строфы; хотя для выявления ритма достаточно одного, но мы хотим услышать еще кое-что… Позволим также — для наглядности — сделать балладные отступы в строфе Мандельштама.
До рассвета поднявшись, коня оседлал
Знаменитый Смальгольмский барон;
И без отдыха гнал, меж утесов и скал,
Он коня, торопясь в Бротерстон.
Не с могучим Боклю совокупно спешил
На военное дело барон;
Не в кровавом бою переведаться мнил
За Шотландию с Англией он…