Дорогой папочка! Ф. И. Шаляпин и его дети - Юрий А. Пономаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В отличие от других братьев и сестёр, Дася никогда не называет Шаляпина «папочка» или «папа» – всегда только «отец».
Дасе было всего 16 лет, когда умер отец, и она хорошо понимала, что её воспоминания не могут быть аналитическим документом; «Это – ”память сердца” из моего детства», – писала она.
Мой отец – Шаляпин
Сказки и жизнь
Период моей жизни – детство и ранняя юность – который я прожила с отцом, который он прожил со мной, навсегда останется сказкой. Не той сказкой, которой иногда называют жизнь, точнее, оставшиеся в памяти чудесные неповторимые годы. Моя сказка другая. Она слишком часто бывала страшной сказкой, фантастическим миром, которого я не понимала, которого не понимал отец, которого не знал и не понимал никто. Никто из нас не знал, из каких глубин подсознания поднимались эти фантастические существа, о которых рассказывал отец, когда приходил ко мне в детскую, садился на постель и начинал свою сказку. Мгновенно проваливалась действительность, в комнату входила фантазия и начинала в ней жить.
Появлялась очаровательная Дэзи, Бебешка-Сюсюшка и какая-то таинственная штучка, получеловек-полуживотное. Она жила, суетилась, бегала, пряталась, что-то делала, но что – никто не знал. Не знал, наверное, и сам отец. Впрочем, как я могла разобраться в этом причудливом мире, порой Сюсюшка была не только сказочным существом: иногда это была я, иногда – одна из моих кукол. То же самое случалось и с Дэзи: порой она выходила из сказочного мира и отождествлялась с моей матерью.
Я никогда точно не знала, о ком именно идёт речь. Для взрослого воображения это, может быть, казалось нормальным: отец создавал прекрасные фантастические образы и порой отождествлял с ними мать и меня. Но в мой детский мир – с его детской логикой и его детскими законами – такие отождествления вмещались с трудом. Я терялась, мне становилось непонятно – как это может быть, что один день Сюсюшка была сказкой и жила в сказке, на другой – становилась куклой, а на третий вдруг превращалась в меня и становилась для отца «ненаглядной дочуркой». Но Сюсюшка всегда оставалась доброй и хорошей, и, кажется, она была единственным персонажем из сказок, которого я не боялась. Я лишь боялась потерять себя и самой не стать частью сказочного мира моего отца.
Отец, конечно, ничего не подозревал. Он был гениальным артистом и замечательным рассказчиком. Он не был виноват, что произносимые им слова оживали, становились предметами, животными, людьми. Он сам жил в двух мирах, перевоплощался в каждом новом своём выступлении, перевоплощал всё, что его окружало. Так, наверное, случилось и с его сказками. К Бебешке-Сюсюшке откуда-то приходил огромный Северный Колдун, очень страшный и очень злой, и почему-то всегда воевал с Колдуном Южным, тоже нехорошим, но не таким нехорошим и злым, как Северный. И вот в этом царстве, становившимся постепенно моим реальным миром, наконец, появлялся Он – самый главный, Андраши-Кудряш. Он был замечательно красив и бесконечно добр: красив потому, что добр. Так хотел отец. У Кудряша всегда была большая и тяжёлая сабля: ею он защищал сказочный мир от всего нехорошего и злого. Но я боялась и его – он ведь тоже был частью отцовской фантазии, в которой всё больше и больше запутывалась я.
Теперь от всего этого в моей памяти осталось одно смутное, но назойливо живущее пятно: вторая реальность моего детства, вернее, та единственная, в которую годами сливались для меня повседневный и сказочный мир этих лет.
Так, каждый вечер, когда отец оставался дома, он приходил ко мне и продолжал рассказывать не оконченную накануне сказку. Сказка длилась, длилась, но конец так и не наступал, хотя рассказы продолжались годами. Впрочем, разве бывает конец фантазии? Вот я до сих пор и не знаю – что тогда было реальностью, а что фантазией. Наверное, и то, и другое. <…>
Даже в путешествиях, где-нибудь в Америке или Австралии, когда я ездила с отцом, меня преследовал этот воплощаемый отцом сказочный мир. Помню, в поездах, – а они шли иногда по два-три дня – когда вечером в вагонах уже тушили свет, отец садился у окна, брал меня на колени и каждый раз, когда появлялся лес, говорил: «Вот увидишь, скоро лес кончится, и на опушке появится маленькая-маленькая избушка, в которой живёт ведьма». Я испуганно всматривалась, и действительно – словно он предвидел – появлялась опушка, за ней полянка и на ней домишко. Он радовался и показывал пальцем: «Видишь, видишь?!» И мне казалось, что я вижу не только полянку и домик, но и входящую в него старую-престарую ведьму. Было немного страшно, но интересно. Так же бывало и в театре. Отец уверял меня, что за декорациями живут маленькие зверьки и иногда выходят наружу. Я всматривалась, и мне казалось, что я взаправду вижу такого вышедшего погулять зверька. Наверное, то была обыкновенная крыса.
Хорошо, что отца часто не бывало дома и что не всегда он брал меня в свои концертные турне. Но приходили письма. Мне их читали, когда я не умела читать, потом, когда научилась, читала сама, и сказочный ночной мир оживал и вытеснял из моей детской головы повседневный дневной. <…>
Меня пугали и колдуны, и крокодил. Моё детское воображение рисовало их в самых странных позах, и я не понимала, что все они делали и чего хотели. Я, наверное, прослушала, что отец описывал картины – им, конечно, придуманные, – но описывал так, как будто перед ним были живые существа и их видели Мамуля и Макс. Нормально, что их начинала видеть и я. Были и другие сказки, но уже не такие страшные. <…>
Отец прожил исключительно интересную жизнь, знал чуть ли не всех сильных и славных мира сего, и я даже не знаю – приняв во внимание его более чем скромное социальное положение, – с чьей судьбой можно было бы сравнить его воистину «дивную судьбу»? А как он умел держать себя в их, порой коронованной, среде, где царём был он, помазанник изначального Слова! Когда же он начинал петь, всё проваливалось и оставался лишь один, им творимый в процессе пения мир.
И вот теперь мне начинает казаться,