Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном - Иоганнес Гюнтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С тонкой, скользкой улыбкой она спросила меня:
А что, Александр Александрович уже вернулся?
Я с удивлением посмотрел на нее:
Не думаю. Они с Любовью Дмитриевной, должно быть, еще в Италии. Но ведь вам, наверное, это известно лучше, чем мне.
Отчего же? Оттого, что я только что из Питера? Ах, если б вы знали, как изматывает подготовка к гастролям.
В Риге была первая остановка на их длинном пути, который ей и ее труппе предстояло проделать до конца марта, поколесив по всей России, Кавказу и Туркестану; шесть дней в Риге, три дня в Вильно, семь дней в Варшаве — и так далее.
Когда же вы в последний раз видели Александра Александровича?
Я рассказал ей о своем пребывании в Петербурге весной прошлого года. Она улыбнулась задумчиво и немного робко:
То было время «Снежной маски»?
Так называлась взволнованная и волнующая книга стихов Блока, написанная в 1907 году для Натальи Николаевны Волоховой, которая тогда работала в труппе Комиссаржевской. Я поправил: нет, это было годом раньше.
Она кивнула. Потом ведь разыгралась эта трагедия со смертью ребенка. Блок так радовался своему дитяти.
Она устало смотрела в окно. Мне стало жаль ее, и я сказал, что приехал в Ригу ради нее, что пробуду здесь всю неделю и что буду рад ее снова видеть, но сейчас ей, видимо, нужно отдохнуть с дороги.
Она улыбнулась. Ведь я друг ее друзей, она и сама будет мне рада. Трогательно с моей стороны, что я заметил, как она нуждается в отдыхе. В другой раз она не будет такой скучной. При этом глаза ее на миг распахнулись. Серые глаза могут быть очень опасными.
На следующий день, после обеда мы пили чай у нее в новомодно обставленном номере русской гостиницы в Новом городе. Но до этого я уже увидел ее на сцене.
По-моему, то была «Родина», напоминающая барабанную дробь пьеса Зудерманна, в которой я в 1904 году в Дрездене видел Дузе. Но неважно, была ли тогда эта пьеса или другая; всегда, когда Комиссаржевская появлялась на сцене, даже в самой обыкновенной одежде, происходило одно и то же: сначала ее, маленькую, почти не было видно, а потом было видно только ее одну. Серебряный поток ее мягкого, удивительного голоса заставлял забыть обо всем на свете, так что и за действием-то пьесы трудно было следить, потому что хотелось смотреть только на нее, слушать только ее. В ярких костюмированных пьесах вроде развеселой «Мирандолины» Гольдони сюжет вообще становился лишь поводом для того, чтобы полюбоваться этой волшебной женщиной; а в сколько-нибудь стилизованных зрелищах, например, в мейерхольдовской постановке «Сестры Беатрисы» Метерлинка, она была сама ангельская чистота и святость. Она никогда не была одной и той же, она всегда была одной и той же. Ее строгое изящество было соблазном, ее трагическая беспомощность была органикой.
Вера Федоровна Комиссаржевская стала для меня самым глубоким откровением самого чуда голоса, этого
мощнейшего инструмента театра. Более великой, чем она, актрисы мне видеть не приходилось.
Как только я собрался приступить к комплиментам, она рассмеялась:
Ну, мы для того и существуем, чтобы нравиться поэтам. Поговорим лучше о чем-нибудь другом. Я совсем не знаю Риги, покажите мне Ригу.
Я принес ей цветы.
А вот это я вам запрещаю. Юные поэты не должны дарить цветы старым актрисам. Лучше напишите мне стихотворение.
Я написал ей сначала одно, потом еще несколько. Но она слишком плохо знала немецкий, пришлось переводить. При этом она так смотрела на меня, что мне стало не по себе. Не сказал ли прежде, что она выглядела старой? В этот миг лицо ее было таким нежным и юным, каких я не видел еще никогда.
В эти дни в Риге у меня не было других забот, кроме связанных с ней. Меня спрашивали нередко, была ли она красива. Нет, красивой ее не назовешь. Но она была как хрупкое зеркало, в котором отражались все грани жизни в ее ошеломительно хрупком совершенстве.
Ученики мои актеры были обижены, что я уделял им так мало времени. Но в то же время они и гордились тем, что их маэстро так близок к великой актрисе. Я представил ей свою труппу, и она всех пригласила к себе на чай. Все они были в восторге неописуемом. Они поклонялись этой чудесной женщине. Вся Россия поклонялась ей.
Шесть дней иной раз пролетают невероятно быстро. Настал день, когда ее труппа двинулась дальше, а мы вернулись в Митаву.
Но все это могло быть только интермедией. Пора было ехать к великому князю, меня там ждали. Так через четыре дня я снова оказался на Дюнабургском вокзале.
Кто может разобраться в расписании движения сердца? Я стоял на вокзале, чтобы ехать в Петербург, а поехал в Варшаву. Десять часов пути, двенадцать, а дорога все не кончалась. Кто-то назвал мне отель «Бристоль», с вокзала я поехал туда. Был вечер. Варшава сияла огнями, наверняка спектакль уже шел.
Я купил билет и попытался проникнуть за кулисы. Меня отказывались пропускать, но ведь серебряный рубль имел и в Варшаве хождение, так что вскоре смотритель понес за сцену мою визитную карточку. Минут через десять появился Подгорный.
Возможно ли, Ганс Гансович? Чудесно! Пойдемте.
Он вел меня какими-то темными дворами и закоулками,
составлявшими часть целого комплекса зданий. Когда мы пришли, начался как раз первый антракт. Подгорный повел меня на сцену, Вера Федоровна стояла на другой ее стороне, разговаривая с кем-то из помощников режиссера. Все подняли глаза на незнакомца на сцене, Вера Федоровна тоже. Подгорный не говоря ни слова, сияя, указывал рукой на меня. Наконец она узнала меня, вскрикнула:
Ганс Гансович! — и пропорхнув в своем шелестящем, свободном наряде по сцене, упала в мои объятия.
Через минуту я сидел в ее гардеробной. Но едва мы успели обменяться несколькими словами, как она снова заторопилась на сцену. Все меня спрашивали о том, что я делаю в Варшаве, только она не спросила об этом. Лишь держала меня за руку и смеялась. Никто не спросил, не хочу ли я в зрительный зал. Я сидел в гардеробной и ждал. Она пришла. Потом должна была снова уйти. А я опять сидел в гардеробной.
Во время большого антракта она спросила:
Где вы остановились?
В «Бристоле».
Вы что же, знали, что я там живу?
Нет. Вы живете в «Бристоле»?
Конечно.
Она рассмеялась.
На другое утро звонок:
Вставайте же, соня. Я послала завтрак вам в комнату. Поторопитесь, через полчаса едем в Лазенки.
На парной двуколке мы через всю Варшаву поехали в летний дворец в Лазенках. Сентябрьское солнце, теплый день. Большой парк, черные лебеди на живописном пруду. Потом бесконечно долгий, слишком короткий обед в «Бристоле», во время которого она угощала меня столетней польской медовухой. Старомодные штофы со следами земли, ибо старинная польская медовуха должна содержаться в темной, сырой земле. Но сие питие не опрокинуло меня навзничь, как многих, кто его пробовал впервые.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});