Глубокий тыл - Борис Полевой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переменил ли он взгляды? Отрекся ли от отца? Объявил ли свое прошлое мальчишеской глупостью? Нет. Но он и не протестовал против всего страшного, что творили наци. Он, как и многие немцы в те дни, как бы внутренне окаменел. Делал свое дело и только свое дело, говорил лишь то, что было необходимо, и предпочитал молчать. Надеялся ли он, что кончится наконец этот нацистский кошмар? Иногда да, иногда нет. Вот кем был Курт Рупперт, когда началась война.
Он учился на четвертом курсе. Из-за отца, нераскаявшегося коммуниста, сидевшего в Бухен-Еальде, в строевую часть его не взяли. Но он сдал экзамен на военного фельдшера, и его направили в медицинскую часть егерского батальона, того самого, сформированного в Баварии батальона, который отличился при обходе линии Мажино и с тех пор получил право в качестве особого отличия изображать на бортах своих машин невяну-щий цветок немецких гор — эдельвейс.
Париж, Брюссель, Копенгаген… Эдельвейсы победно двигались на отличных машинах по отличным дорогам. Это была неутомительная и поистине молниеносная война. Перед Куртом, сидевшим в удобной кабине санитарного автомобиля, как на киноэкране, развертывалась Западная Европа. Разрушений было не так уж много. Лишь иногда встречался сгоревший дом или приходилось полем объезжать взорванный мост. Четко работала комендантская служба. Откормленные патрульные в начищенных сапогах парами шагали по улицам оккупированных селений. Военным медикам приходилось лечить лишь простуды да промывать испорченные желудки. За всю кампанию Курт перевязал пятерых раненых: двух сшиб пьяный шофер из другой части; один, уснув, свалился на ходу с грузовика; двух при таинственных обстоятельствах подстрелили французские крестьяне. В это дело оказалась замешанной молоденькая девушка. Ее расстреляли вместе с другими. Может быть, поэтому память о происшествии прочно жила в батальоне.
А Эдельвейсы все мчались вперед. Следя из кабины санитарной машины за тем, как у дорог, обсаженных фруктовыми деревьями, на указателях мелькают названия новых и новых селений, ефрейтор Рупперт тоскливо думал: это уже все. Надежда на поражение, появившаяся у него в начале войны, рушилась на глазах. Великая Франция лежала перед ним, растерзанная на куски. Газеты рассказывали взахлеб, как англичане дрожат на своих островах под градом немецких бомб, ожидая часа решающего штурма. Всюду — во Франции, в Бельгии, в Дании — Курт видел неприязненные, ненавидящие взгляды. Но взгляды не поражают и не выигрывают битв. И казалось Курту, что нет уже на земле силы, которая могла бы если не разбить, то хотя бы остановить страшную военную машину, одной из крохотных частиц которой был он сам. И думалось: Гитлер — изверг, но он все-таки побеждает. Он установит в Европе свой, новый порядок, а отец Курта и такие, как он, безвестно умрут или будут застрелены в бесчисленных концентрационных лагерях. Надо ли, можно ли, хотя бы внутренне, упорствовать? Упорствовать без надежд? Не разумней ли начать приспосабливаться к этому «новому» порядку, как это сделали некоторые из друзей юности Курта?..
…Слушая могучий храп русских солдат, доносящийся через бревенчатую стену госпиталя, немец со стыдом вспоминает эти свои мысли. Но как все сразу перевернулось в тот памятный день!.. Впрочем, нет, даже раньше. Курт вспоминает, как однажды Эдельвейсов, размещенных в добротно построенных казармах одного из зеленокудрых датских городков, вдруг подняли по тревоге. Ничего не объясняя, их погрузили в эшелон и повезли, Даже офицеры не знали окончательного маршрута. Рождались странные слухи… Восстали французы, и их решено наказать… Готовится грандиозный десант на Британские острова, лучшие части концентрируют на берегу Ла-Манша. Говорили даже, что формируются мощные соединения морской пехоты для нападения на Америку.
Но эшелон шел на восток. Замелькали разрушенные станции и сожженные полустанки с польскими названиями. Всюду было много солдат, все в шлемах, при оружии. Запахло настоящей войной. По вагонам пополз новый слух: поднялись поляки, и по Приказу фюрера Польша должна быть сметена с лица земли.
Наконец ночью эшелон остановился на маленьком полустанке. Была дана команда разгрузиться. До того как поднялось солнце, батальон егерей вместе со своими бронетранспортерами и машинами был отведен в лес и начал маскироваться. Тут же теснились ранее прибывшие части; артиллерийские батареи, прикрытые маскировочными сетками, танкисты, мотоциклисты. Утро занялось ясное, пели птицы, в молодой траве наперебой звенели кузнечики. Нигде не слышно ни одного выстрела, но маскировка соблюдалась даже более тщательно, чем на фронте: за папиросу — арест, за непотушенную фару — арест, за выход из укрытия — арест. Запрещено было разговаривать с солдатами, из других частей. И офицеры, сами взволнованные всей необычностью обстановки, свирепо наказывали за любое нарушение.
Зачем сюда привезли? Это мучило всех. И вот пошел кем-то пущенный слух: Советы. Они готовятся нарушить договор и напасть на Германию. Эдельвейсы между собой храбрились: пусть только попробуют эти красные, они узнают, что такое немецкий кулак. Но в этих таких знакомых словах Курт уже не находил недавнего энтузиазма. И он задумался. Советы… Когда отец, бывало, говорил о Красной Армии, у него горели глаза. За кружкой пива он любил петь красноармейские песни. Советы! Неужели же Красная Армия стоит где-то тут, рядом?
Курт волновался. Он не мог спать. В час, когда розовое утро говорило «здравствуй» зеленой прозрачной июньской ночи, Курт стоял у входа в санитарную палатку, пряча в рукаве огонек папиросы. Он видел, как высоко в небе с запада на восток прошли эскадры бомбардировщиков. Он слышал, как по лесу зазвучали торопливые команды. Эдельвейсы, возбужденные, выскакивали из палаток. Но прежде чем они успели разобрать оружие, где-то рядом загудела артиллерия. Вместе со всеми Курт вопросительно смотрел на восток. Нет, били немецкие орудия. Их было много. Казалось, весь лес изрыгает огонь. Вскоре выстрелы слились в сплошной грохочущий рев. Лишь некоторое время спустя ответные снаряды стали рваться в лесу, где части спешно развертывались для атаки. За каких-нибудь полчаса пустовавший всю дорогу санитарный автомобиль, рассчитанный на шесть носилок, оказался битком набитым ранеными…
Теперь, перебирая по ночам свою жизнь, Курт мысленно спрашивал себя, когда же начала проходить апатия и появилась ненависть, и ему неизменно вспоминалось это ясное, прохладное, пахнущее полевыми цветами, молодой хвоей утро. Тут он узнал, что такое война!
Да разве он один? То же недоумение, тот же страх видел он на лицах солдат, которых тогда перевязывал. Особенно запомнился один из них —: рослый парень, попавший в руки Курта с развороченным животом. Он был так силен, что наркоз не брал его. Операцию начали, не дожидаясь, пока он впадет в забытье. То ли очумев от боли, то ли повредившись в уме, он вырвался из рук санитаров и с развороченным животом, исторгая ругательства, уселся. Потом притих, обвел всех невидящим взглядом выпуклых рачьих глаз, тихо произнес какое-то женское имя и вдруг завыл мучительно и тоскливо, как воют смертельно раненные звери. Он умер тут же, на операционном столе.
А потом, когда в потоке других частей батальон егерей, заметно тая на каждом промежуточном рубеже, рвался в глубь России, Курту часто мерещился этот парень. Образ его превращался в символ, преследовавший военного фельдшера.
В этой стране фронт был везде. Читались новые и новые приказы командования: «Запрещается ездить по дорогам на одиночных машинах…», «Запретить солдатам без необходимости выходить с наступлением темноты на улицу…», «Категорически воспретить рядовому и начальствующему составу употреблять в пищу какие-либо местные продукты, не подвергнутые химическому анализу…». Приказы эти, как и все, что исходило из немецких штабов, были деловиты, лаконичны. И Есе же сквозь казенные фразы просвечивал страх. Когда их читали, Курт, как и другие, слушал, сохраняя на лице безразличное выражение. Но внутренне он ликовал: отец прав! Эта страна — небы-Еалая, этот народ — удивительный. Тут не рай, нет; видно, что людям здесь еще нелегко живется. Но они выше всего ценят эту свою полную трудов и исканий жизнь и не хотят никакой другой. И интерес к этим людям, к их образу жизни, к их законам, к их государственной системе, которую они так яростно и самозабвенно защищали, рос в душе Курта.
В застегнутом на все пуговицы, аккуратном, дисциплинированном солдате как бы оживал юнец с закопченной окраины, который носил форму юнгштурма, самозабвенно пел в рабочем хоре «Заводы, вставайте», расклеивал коммунистические листовки, дрался с мальчишками из Гит-лерюгенда. Мысль при первом удобном случае перейти на сторону Красной Армии, впервые мелькнувшая у него в то страшное июньское утро, все крепла.