Мир среди войны - Мигель де Унамуно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дон Эустакьо день ото дня становится все набожней; часть утра он проводит в церкви, а в остальное время задумчиво бродит по улицам и на чем свет стоит клянет политику. Убедившись, что главное дело жизни – заботиться о здоровье собственной бессмертной души, он на каждом шагу изрекает сентенции вроде: каждый – у себя в доме, Бог же – в доме каждого; все мы в земной жизни – гости; человеку святым не стать; меньше политики, больше веры.
Хуан Хосе после отмены фуэросов никак не может успокоиться, по любому поводу вспыхивает как спичка и настаивает на объединении всех басков и наваррцев, быть может, для новой войны, войны за фуэросы. Горожане – главная мишень его нападок; он даже заявил однажды, что принимается учить баскский, но дело далеко не ушло: вот если бы язык сам снизошел на него, в виде дара за проявленное рвение…
В среде людей, которые его окружают, все чаще обращаются к старому девизу «Бог и Фуэросы», ложным прикрытием которому долгое время служило «Бог, Отечество и Король». Здесь тоже дают о себе знать этнические течения, ощутимые по всей Европе. Внутри политически единых наций, символами которых являются национальные знамена, овеянные военной славой, действуют силы, способствующие их распадению на сложившиеся еще в древности, имеющие доисторическое происхождение народности, выразившиеся в различных языках и живущие в обособленном единстве своеобразных обычаев и привычек, свойственных каждой из них; государство оказывает на эти силы давление, направляя их в определенное русло. В силах этих – бессознательный порыв к обретению духовной родины, независимой от места обитания; влекомые к безмолвной жизни, скрытой под бурными и преходящими событиями истории, народности тяготеют к естественному перераспределению в соответствии с изначальными различиями и сходствами, к перераспределению, которое в будущем приведет их к свободному объединению всех в великую человеческую семью; часть этого процесса составляет и древняя борьба между народами – источник цивилизации. Именно эти этнические течения, незаметные на поверхности истории, действуя одновременно с ростом исторически сложившихся наук, порождающих и порождаемых войнами, толкают их к постепенному согласию – основе будущего мирного Человечества. Внутри больших исторических организмов ощутима пульсация изначально разнородных элементов, тяготеющих к расподоблению; обладая территориями своих стран как недвижимым имуществом, люди, некогда осевшие на этих землях, признав их общественным достоянием, чувствуют, как пробуждается в них душа кочевников древности. Народности, из которых складываются нации, подталкивают их к смешению, к слиянию в едином Народе.
Но они идут к этой цели вслепую, движимые слепым стремлением отстоять узко эгоистические интересы. Хуан Хосе и его единомышленники часто запевают торжественный гимн Герникскому дубу – живому, неподдельному символу баскского характера; они поют по-баскски, даже не понимая смысла, скажем, вот этой вот строфы:
Eman ta zabalzazuMunduan frutuaAdoratzen zaituguArbola santua.
Древо святое,[136]Храни наш край,Плодами и сеньюМир одаряй!
Поющие и не подозревают, что в стихах о плоде и сени святого древа, которыми оно может одарить мир, заключена гениальная догадка странствующего певца, который, обходя чужие земли, нес их народам песнь свободы, музыка которой была понятна всем, хотя и неведом был древний язык, на котором она была сложена.
День ото дня Хосефа Игнасия все чаще вспоминала о покойном сыне, которого она никак не могла представить себе мертвым: всегда он виделся ей живым и здоровым, здоровым и живым, как в последний раз. А между тем силы бедняжки подтачивал, как она сама говорила, внутренний недуг, однако она отказывалась показаться врачу, несмотря на настоятельные увещания дядюшки Паскуаля. В конце концов ему удалось ее уговорить, внушив мысль о том, что ее упорство грешно, поскольку все мы обязаны печься о своей плоти. Доктор, осмотрев больную, лишь беспомощно развел руками: болезнь запущена, да к тому же годы, пережитые потрясения…
Скрыть от нее серьезность положения не удалось; она все чувствовала сама, не придавая этому особого значения; ничто уже не привязывало ее к жизни, и она покорно уступала властному последнему сну. Однако домашние старались уговорить ее выходить на улицу, чтобы подышать свежим воздухом, отвлечься. Но все тщетно; безразличный взгляд ее, ни на чем не задерживаясь, блуждал вокруг, и на все, что говорил ей муж, она отвечала одинаковой улыбкой. Ей становилось все хуже, она уже не вставала, и всем было ясно, что конец ее близок.
Хосефа Игнасия просила мужа, чтобы он читал ей тот старый молитвенник, глядя в который она в первые годы замужества, день за днем, со смиренным упорством, тихо, едва шевеля губами, просила у Господа сына, которого война отняла у нее в цвете лет.
Но Педро Антонио едва мог читать по-баскски, на своем родном языке. Она просила его, чтобы он заботился о себе, когда ее не станет; чтобы он молился за нее и за сына, а они там, на небе, будут молиться за него, и чтобы он не спешил встретиться с ними.
– Теперь я для тебя – одна обуза… Делать все равно ничего не могу… А мы тебя подождем, будет еще времени вдосталь… Береги себя, Педро, береги…
Когда пришел священник с причастием, Педро Антонио молился, стоя на коленях у кровати, глядя на ласковое пламя свечей, трепетавшее в полумраке, и с облегчением вслушиваясь в неспешно журчащие слова ora pro nobis. Молитвы убаюкивали больную, как колыбельная, навевающая ребенку освежающий сон. Осторожно приняв губами остию, она встретилась взглядом со спутником своей жизни и почувствовала жалость к нему, остававшемуся в одиночестве. Ласковый взгляд ее излучавших улыбчивую безмятежность глаз остановился на нем – взгляд, в котором глубоко отпечатлелась долгая память прожитых вместе лет.
Потом Педро Антонио закрыл окно; подойдя к жене, заботливо укрыл ее; поцеловав в лоб, чего не делал уже давно, и сказав: «А теперь поспи, отдохни», – отошел в сторону.
Настал черед священника сказать напутственные слова, обращенные к душе умиравшей, слова, которые Педро Антонио слушал с ужасом; к утру, после короткой агонии, больная отошла. Муж постоял, глядя в неподвижные глаза, мирно глядевшие на него уже из иной жизни, потом закрыл их и, завернув мертвое тело в саван, беззвучно расплакался, чувствуя, что душу его охватывает взволнованное смятение, подобно тому как это было во время клятвы короля, чувствуя, что вновь крепнет в нем желание жить, жить, в радостном ожидании того часа, когда он соединится с женой и сыном. Выходя из комнаты, он благоговейно взял со стола старый молитвенник Хосефы Игнасии.
Долго еще мучило его беспокойство из-за того, что рядом нет его Пепиньяси; где-то она сейчас? что с ней? почему она не вышла, как всегда, к обеду? Что же, так и ждать ее теперь? Ему чего-то не хватало, что-то расстроилось в течении его тихой жизни. И всякий раз, как отсутствие жены наводило его на мысль о смерти, слезы наворачивались у него на глаза.
Овдовев и оставшись один в этом мире, Педро Антонио живет спокойно, не ведя счет дням, и каждое утро пробуждается к жизни с легким сердцем. Прошлое освещает его душу мягким, рассеянным светом; умиротворенная память дарит ожиданием жизни вечной. Земную свою жизнь он прожил чисто, и оттого сумерки ее больше похожи на зарю.
Любимая его прогулка – в Бегонью, по ведущей в гору дороге. Он глядит на лежащий у его ног Бильбао, совсем непохожий на тот, каким он был в двадцать шестом году, на извилистую, серебром отливающую на солнце ленту реки, на крыши домов среди зелени. В мягких сумерках, когда ясная голубизна алеющего на западе неба навевает покой и бодрит душу, он гладит на четко вырисовывающиеся на фоне румяных облаков силуэты Монтаньо и Гальдамеса, иногда затянутые дымом фабричных труб, заволакивающим прекрасную панораму. Там, внизу, у подножия этих гор, где начинается небо, спит его сын.
Там спит он, погибший… но за что? За Правое дело! За Правое дело? Но что это такое? «Дело, за которое погиб мой сын», – думает он, смутно чувствуя, что смерть сына сделала в его представлении еще более значительным и святым то дело, за которое сам он сражался в пору своей юности и военной славы. Останется ли хоть что-то живое, человеческое в этом деле, если забыть о пролитой за него крови? Скоморошество дона Хосе Марии? Умствования дядюшки Паскуаля? Осанистая фигура короля? Мученичество рождает веру, а не наоборот.
Зайдя в церковь в Бегонье, он молится Пресвятой Деве; после службы садится в прохладной тени платанов, неподалеку от храма, откуда видно место, где стоял дом, в котором лежал смертельно раненый дон Томас Сумалакарреги, вершины, с которых велись обстрелы Бильбао, а еще дальше – Бандерас, у подножья которого в снежную бурю, под градом пуль он бился в ту далекую печальную ночь на Лучанском мосту. Спускаясь через Кальсадас и проходя мимо кладбища, где лежит его Пепиньяси, он читает «Отче наш» и входит в город там же, где когда-то вошел в него впервые.