Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы бы хотели чувствовать такое внимание к своей персоне? День за днем, год за годом? А может быть, это нужно вашим умершим?
Вот и для Пушкина сегодня такое внимание оскорбительно и страшно тяжело.
Только не злорадствуйте – не говорите: «Он этого хотел». Даже и в худшие свои часы Пушкин хотел не этого. Ну да, он стремился в раннем возрасте «выйти из толпы», имел, вообще говоря, молодое желание славы… Но что может знать молодость о славе?
Существует, как сказал бы сведущий в математическом анализе Флоренский, «прерывный переход», есть качественная разница между Пушкиным 1821 года и Пушкиным 1836 года, между выговоренной в горячке, сквозь бегущую изо рта пену «эллеферией» («Эллеферия, пред тобой...») и просто сказанными словами «Иная, лучшая потребна мне свобода».
Муза вела Пушкина до поры до времени, сделала его знаменитым, подняла на недосягаемую для простых смертных высоту – чуть ли не на кровлю Иерусалимского храма поставила Пушкина, – и вот здесь, на виду у всей России, Пушкин взял свою музу в тиски, приказав ей:
Веленью Божию, о муза, будь послушна…
Какой дерзкий шаг, какой удивительный поворот! Впору вспомнить новгородского архиепископа Иоанна (XII век), который не только связал крестом и молитвой докучавшего ему злого духа, но еще и использовал последнего для паломнической поездки ко Гробу Господню – в качестве транспортного средства.
Но мы не станем зря тревожить память новгородского святителя. Пушкинская инициатива имела другой результат. Пушкин призвал свою музу к порядку – ровно через полгода Пушкин был убит.
И эти полгода были для нашего поэта мучительны. Духовное одиночество, разлад с близкими людьми, разлад с читателем… Раннее творчество Пушкина, громкие слова «холоп венчанного солдата», «эллеферия», «свободою горим» приводили в восторг пылкую дворянскую молодежь – неприкаянные гусары и кандидаты Московского университета на руках носили Пушкина, отрывая от его панталон штрипки себе на память, – зрелое творчество Пушкина заставляло ученейших людей России безнадежно разводить руками и произносить: «Пушкин кончился», «Пушкин исписался».
Пушкин (которого митрополит Анастасий назовет через сто лет «Божией милостью и благословением для Русской земли») тяжело переживает общее охлаждение, общее отступничество.
Просто написать на бумаге: «Поэт! не дорожи любовию народной», – но очень трудно расставаться с любовью, в лучах которой согревался половину жизни, очень трудно от любви отвыкать.
Не залеченные при жизни душевные раны переходят в вечность. Старая распря между российским литературным бомондом и Пушкиным продолжается сегодня, и мы с вами, совсем того не желая, являемся ее участниками.
«Следовать за Пушкиным <…> труднее и отважней, нежели идти новою собственною дорогою» (Баратынский). Пройти за Пушкиным по страницам его сочинений след в след, остаться с Пушкиным до конца – значит не только приобрести бесценный жизненный опыт, но и (как бы по-детски это ни прозвучало) помочь поэту сегодня, духовно подкрепить и поддержать его.
Остановиться вначале, хищно рыться в молодых грехах Пушкина, в его «ноэлях» и «донжуанских списках», цитировать, сладко жмурясь, похабные стихи про Анну Алексеевну Орлову – значит тащить поэта за собою на дно и дальше – «в преисподнюю земли».
Первая молодость Пушкина, проведенная под заботливым присмотром П. А. Вяземского, была бурной и далеко не безгрешной. В 30-е годы Пушкин, ставший уже мужем и отцом, с отвращением читает свою прежнюю жизнь, но не смывает печальных строк, более того – черпает из впечатлений «безумных лет» богатый материал для художественного творчества. Разумная и деятельная жизнь, которую ведет в эти годы Пушкин, не оставляет места для тревоги за его будущность. Печальные обстоятельства прошлого живут только в памяти поэта, «смывать» или «не смывать» их – этот выбор находится полностью в его власти.
К середине 1836 года окончательно выясняется, что «безумных лет угасшее веселье» угасло не до конца. Грехи молодости следуют за Пушкиным как тень, освободиться от их страшного конвоя поэт не может.
Напрасно я бегу к Сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Пушкин был не просто умнее и талантливее – он был намного лучше любого из нас. Он был добр и сострадателен, он был великодушен, Пушкин был «дитя по душе», «в полном смысле слова дитя» – и что могли значить его грехи (игра молодых сил, брызги шампанского) по сравнению с тем багажом, который отягощал совесть подавляющего большинства его современников! Но те-то жили спокойно и для огорчений в самом деле не имели причин: виселицы им не мерещились, воспоминание о «далекой, бедной деве» не мучило, анонимщики не одолевали, белоголовая смерть в компании с лошадью не караулила за углом!
Откуда этот мрак, навалившийся на Пушкина перед концом, откуда эта безысходность?
Оставим нашим «великим пушкинистам» неизбывного «Николая» (что бы они делали без него!), вечнодоходных «николаевских жандармов» (которых было ровным счетом 17 человек на всю огромную Россию) и прочих «свободы-гения-и-славы палачей», преследовавших поэта, мучивших, травивших и под конец затравивших. Пушкин был храбр, про «наслаждение в бою» писал не понаслышке, и внешние враги, сколько бы их ни объявилось вдруг, не смутили бы и не надломили его мужественного духа.
Безликое зло душит Пушкина в последние дни его жизни, анонимное зло накрывает его с головой, и он ищет, сбиваясь с ног и скрежеща зубами, реального носителя этого зла, ищет реального врага (предполагая одно время что таковым окажется сам царь) – и натыкается в конце концов на пулю Дантеса, который был, по сути своей, водевильный персонаж: «мусье француз, г…. капитан».
Нет, дело тут не во внешних врагах.
Дело тут и не в отдельных ударах судьбы, поразивших Пушкина рикошетом (давно замечено, например, что тот же самый Дантес, знай он грамоте и имей он потребность в нашем оправдании, мог бы сослаться на пушкинское стихотворение «Десятая заповедь» как на произведение, глубоко его перепахавшее и ставшее для него настоящей путевкой в русскую жизнь). Это неплохо, что Пушкин успел при жизни расплатиться за некоторые свои необдуманные слова, а не сохранил их в целости до Страшного суда.
Дело в том, что для Пушкина, как когда-то для Ленского, «часы урочные пробили». Ангел смерти приблизился к Пушкину. Последние месяцы пушкинской жизни – это агония, конечно. Сумбурная, отчаянная схватка, в которой поэту приходится отстаивать не жизнь (жизнь кончена), а приемлемое место в вечности.
«Если бы смерть была концом всему, – некогда фантазировал Платон, – она была бы счастливой находкой для скверных: скончавшись, они разом избавлялись бы и от тела, и – вместе