Демобилизация - Владимир Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо, — обрадовался, что не в армии и может благодарить.
Соседка была невысокая, коренастая с морщинистым и удивительно неприметным лицом. Вчера он сидел с ней бок о бок, но мог бы поклясться, что, столкнись с нею сегодня на улице или в троллейбусе, наверняка б не узнал.
— А отца моего не помните? — вдруг спросил, чувствуя, что симпатия дошла до высшей отметки. Он думал спросить об отце еще вчера, но за бутылкой портвейна было как-то неловко, потому что и портвейн и разговоры за столом — были, если не хитрость, то все-таки обряд, налаживание соседских отношений, а отец для Курчева был чем-то, если и не высшим, то во всяком случае тайным, и мешать одно с другим не хотелось.
— Нет, не помню, — вздохнула соседка. — Я с войны тут. Как похоронка прибыла, помню. Это уже при мне.
— Он заезжал сюда. Его не сразу разбомбило, — все еще надеялся Борис. — Кучерявый такой.
— Нет, не помню, — повторила соседка и отвернулась, видимо, не желая чего-то договаривать. Может быть, она помнила других железнодорожников, приезжавших к Елизавете. Но лейтенанта это не касалось. Его интересовал только отец. Отец был тайной и потому, что Борька помнил его плохо, много хуже, чем разговоры о нем. О родителе он всегда расспрашивал осторожно, словно дотрагивался до больного, еле зажившего места. Любопытство никогда не осиливало страха: а вдруг отец и в самом деле, как твердила бабка, пустельга и даже хуже.
«Эй ты, Иван не помнящий родства!» — усмехнулся, возвращаясь с полотенцем в комнату. Соседка вошла следом.
— Обклеились? Надо было старые содрать.
— Плотно висели.
— Ну и мостили б поверх. С газетами двойная работа. Обои покажьте.
Он снял со шкафа и протянул ей рулон.
— С конторы Михалыч унес. У нас такие ж. Для жилья не годятся. Вы б какие с цветочками взяли. На Мещанке бывают.
— Сойдут, — усмехнулся Курчев. Ворованные обои с тонкими светло-синими полосами ему нравились. Но тут же пришло в голову, что если обклеить комнату белыми потолочными, то можно пригласить в гости лысого художника, и тот спьяну по доброте душевной что-нибудь изобразит тушью или еще чем-нибудь.
— А такие на Мещанке есть? — спросил, доставая рулон поменьше.
— Навалом. Тольки этих вам за глаза останется. А за в цветочках сходите. Клеить все равно нельзя. Сырые, — для верности провела рукой по газетам.
«Теперь не отвяжется, — подумал лейтенант.
И обидится еще, что не послушался. Не умеешь ты, Борька, с людьми. Или держишь их на километр или запанибрата. Вот и мучаешься».
Пожевав на ходу хлеба с колбасой, он достал из чемодана две общих тетради, сел к столу и стал набрасывать давно проклятый реферат.
Несмотря на отпуск и собственное убежище, фразы точно так же не выплясывались, как неделю назад. Промучавшись около часа, он перевернул несколько страниц и стал набрасывать давно задуманную статью о лейтенанте Мореве.
«ЧТО ТАКОЕ БОЛОТО?» — вывел вверху страницы. «Эх, малявки нет», вздохнул и тут же начал писать, обрывая слова и не ставя на обрывках точек:
«У реки есть цель. Река течет и попробуй не пусти ее к морю. У горы тоже есть цель или суть, или еще как-нибудь (затрудняюсь назвать назначение, что ли?!). Гора желает сохранить себя. Скажем, не обвалиться. Правда, геологи полагают, что горы самообразовывались. Честно говоря, я в это не верю, но ведь в обозримый человечеством период горы не образовывались. Иначе бы не искали американцы на Арарате остатки Ноевой посудины.
Лес, говорят, движется со скоростью (ускорением?!) два метра в год. Представьте вымерший город или брошенный город, на который стеной идет лес».
За окном остановился троллейбус и прикрыл собой и без того затемненные газетами окна.
«На марлю разориться придется», — подумал Курчев, не поднимая головы.
«Вымер город или опустел. Стали трамваи, троллейбус застрял под окном, а лес прет, прет стеной и посылает подземный десант пробивать асфальт, и десант воздушный — с неба. Вот картина, а?! — писал он, не замечая, что разговаривает с самим собой. — У всего сущего есть цель. У болота цели нет.
Болото не может существовать для производства торфа. Болото было уже тогда, когда еще торф никому не был нужен. Болото не может существовать и для охоты. Если на болоте водится дичь, то это дело дичи, а не болота. У болота какие-то иные цели, вернее, у болота своя необходимость.
Болото — это единство всего негодного. Именно — единство. На Хитровом рынке единства не было. Была свалка отбросов. А болото — это единство. И река заболачивается, и земля разжижается, но болото не есть среднее между водой и сушей.
Болото — что-то другое. Болото не существует в единице. Болото — это собранная вместе масса, с очень сложной естественной организацией. Как болото ни противно, оно привлекательно. В болоте есть свобода и неподвижность. Именно, экспансия неподвижности. Болото ничего не хочет, но все получает. При всей своей вязкости оно необычайно прочно. (Я говорю не о прочности на морозе. На морозе болото все выдержит, как выдержит земля.)»
«Нет, — подумал, — ничего не клеится. Мороз, болото. Подмораживай болото. Нет, не то».
Он пошел на кухню, вскипятил чайник и заодно побрился.
«Не с того конца берешь. Слишком на красоту тянет. Решил писать о Мореве, а полез в образы. Масса, болота. Ну их в болото, — ворчал на себя. — Малявка будет — засяду».
Он вынул из кармана шинели и с неохотой водрузил на место погоны и эмалевую звезду. Потом оделся, надраил у чистильщика возле метро сапоги и поехал в журнал к Крапивникову.
6
Была пятница, последний редакционный день. Георгий Ильич торопился разбросать дела, снять с верстки корректорские вопросы и проглядеть несколько отвергнутых членами редколлегии статей. Ему не хотелось все это хозяйство тащить домой. Осень и зима не столько из-за неурядиц с бывшей женой, сколько из-за всевозможных общих шатаний, шараханий, откатов и новых прогрессивных веяний были для Крапивникова тяжелыми. Он вымотался, изнервничался, устал и с нетерпением ждал среды — дня, когда сядет в поезд Москва — Симферополь и забудет этот трижды проклятый журнал, который только пьет кровь и не приносит ни радости, ни славы. Статьи писали, в основном, идиоты и за них приходилось все переписывать. Но если попадались умники, то с ними было хлопот еще больше, потому что умников надо было доводить до уровня полуидиотов, а те фордыбачили, цеплялись, если не за идеи, то хотя бы за фразы, обзывали непотребными словами, словно ему, Георгию Ильичу, больше других нужно.
Крапивников сам почти не сочинял, разве, если вылетал какой-нибудь чрезвычайно нужный материал и надо было к утру или через утро отгрохать передовую или спешную рецензию. Тогда он садился и писал, как надо, не хуже и не лучше, а как раз то, что необходимо и можно сразу запускать в машину.
В отличие от сидящего сейчас напротив него Бороздыки, Георгий Ильич давно махнул на себя рукой, понимая, что жизнь уже прошла и остались только женщины, женщины и женщины, которых он, как считал, беззаветно любил, как-то сразу всех, почти никого не выделяя. Редкие женитьбы были просто огрехами, так сказать, производственным браком. Впрочем, даже с бывшими женами, не говоря уже о просто знакомых, Крапивников умудрялся сохранять милые, теплые, почти дружеские отношения.
Сейчас он торопился покончить с редакционными делами, надеясь, что завтра, в субботу, его в журнал не вызовут, в понедельник, он выкроит библиотечный день, во вторник явится с коньяком и шоколадным набором, сделает общий привет и жизнь, наконец, станет прекрасной. Конечно, март еще не сезон, но в таком большом курортном центре, как Ялта, и в марте цветут кое-какие розы, и сейчас в предвкушении очаровательного романа, он быстро просматривал верстку, снимал корректорские кресты и выправлял замечания главного редактора и всего синклита редакционной коллегии. Работать из-за нервной раздерганности он мог лишь в спешке и в шуме, и ноющий над ухом Бороздыка его не раздражал.
— Братья Киреевские, — бормотал Бороздыка.
— Да, конечно, — кивал Крапивников, выправляя статью о 300-летии воссоединения Украины с Россией.
— Ты понимаешь, что святее и чище не было людей…
— Сейчас не припомню, кто святее, — машинально кивнул Крапивников и приподнялся в кресле, потому что в комнату вошла секретарша Серафима Львовна.
— К вам армейский товарищ. Уверяет, что на две минуты. Входите, товарищ, — крикнула в приемную, где переминался в своих начищенных сапогах Борис.
— А, лейтенант, — вышел из-за стола Крапивников. Он сразу не вспомнил фамилии вошедшего и, улыбнувшись, подумал, что общение с военными проще, чем со стрюцкими.
— Привет, Курчев, — кивнул Бороздыка, не поднимаясь со стула.
— Извините, что помешал. Я на полслова, — покраснел Борис, входя в тесную, выгороженную из большой приемной комнатенку, где умещались лишь огромный стол с двумя стульями, да маленький столик с большим приемником «Рига-10».