Имена мертвых - Людмила Белаш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Изерге, — говорит отец, — ты давай служи».
А что еще сказать? чтоб вернулся, чтоб берегся. Младший братишка Данил хнычет; бабка, мать, сестра — те воют. Второго забирают! первенький отвоевался, лежит под Тулой.
«Сынка, ох, на что ты ладный родился, на погибель!»
«Тхор Лайдемыр!» — выкликает военком.
«Я!»
«Будем Бога молить! Матерь Божью!»
Полуторка с женихами смерти катит на станцию.
В Сан-Сильвере в тот день спокойно; день серый, тихий. Погромыхивает неумолкающий порт, оживает толкучка, бородатый старик на тележке катит корзину с молодой зеленью. Открывается пахнущая духами парикмахерская. Докеры покупают с лотков жареную рыбу, заворачивают в вощеную бумагу — на обед.
«Два кофе», — заказывает Аник со взрослым видом. Ну это не кофе — жженая морковь, но ладно уж… Эрика в сестриной шляпке, в клетчатом плаще с кокетливыми плечиками сидит напротив, улыбается. «Как он хорош! как он уверенно себя ведет! какой он милый…» Для него она надела новые чулки и трусики с вышитой розой — его подарок.
Она тоже чувствует себя взрослой.
«Вот…» — начинает Аник, лаская ее глазами, но чашка замирает в руке.
«ВОЗДУШНАЯ ТРЕВОГА. ВОЗДУШНАЯ ТРЕВОГА. ВОЗДУШНАЯ ТРЕВОГА».
И сразу — торопливый стук зениток.
Бросив все, они выскакивают из каффи.
Это случай, когда надо молиться за немцев. Где же их хваленое люфтваффе, мать его драть?!
Истребители — почему их так мало?! — завязли в бою над западным мысом, а к порту — быстро, ровно, слаженно — темным крапом в сером небе идут английские машины.
Небо, беззвучное и вялое с утра, загудело, загрохотало, обвалилась на землю.
Буро-зеленые спины, серо-голубое брюхо, остроклювые, молниеносные — самолеты входят в пике, разжимают пальцы — бомбы сброшены — и взмывают ввысь. Порт расцветает водяными столбами, султанами дыма, встают фонтаны огня.
Вэри гуд!
От грома вылетают стекла.
Разрывы все ближе.
Куда? по городу! зачем по городу?
Аник бежит сломя голову, следом — кричащая Эрика.
Его бьет по ушам, по затылку — и слух пропадает, звонкая пустота в голове; его поднимает над тротуаром в туче пыли и мусора, переворачивает; он летит, как тряпичный паяц. И алая тьма обнимает его.
Он шевелится. Его треплют за плечо. Он смотрит — над ним усач с повязкой «САНИТАР», кудрявая девушка. Что-то спрашивают.
«Не слышу, — немым ртом отвечает Аник. — Я оглох».
И — звук возвращается, прорывами, отдельными словами:
«…куда?…вой адрес? Как зов?..»
«Со мной была… в клетчатом плаще».
Она рядом, метрах в пяти. Один глаз открыт — белый, как фарфор, в середине эмалево-синий, с черным зрачком.
И не моргает. Он — словно кукольный.
Ее переваливают на носилки — дряблую, безжизненно-мягкую, еще теплую, вверх спиной; на спине плащ надорван и в крови.
Осколок.
Шесть, может — семь часов назад она стонала, прижималась сердцем к сердцу, целовала его своим сладким ртом, он ей покусывал мочки ушей — ей, живой.
Клочок железа — с ноготь, не больше — в секунду погасил ее, как свечку. Анику стало темно.
После, дома, пахнущий дефицитным йодом, с рукой в гипсе, он вопит, колотится в стену, бьется, словно хочет вырваться из ненужного, осточертевшего, покрытого ссадинами тела, птицей вылететь из окна — и в небо, в небо, туда, где Эрика, — звезда золотая, желанная, нежная.
«Успокойся, успокойся, — гладит его Фрэн. — Ну не плачь».
Не думал Аник, что Эрика значит для него так много, а остальные — все! — так мало.
«Все мерзки, гнусны, паскудны, все — дерьмо. Ее нет — ничего нет».
Есть какие-то хари, рыла свиные, опухшие с похмелья рожи, с жирной гнилью в глазах, с желанием случиться второпях. Где это? да в «Маяке», где он работает в буфете.
Но снова светит солнце.
Сколько пролетело времени — он не заметил.
Жизнь легка, как ветер. Деньги, выпивка, танцульки, чужие квартиры, барахлишко, друзья-приятели. Уже второй раз подкатывает толстый морячок, подводник, охотник за конвоями союзников. Мальчонка-девчонка ломается, жмется, учится кокетству гомиков — дело выгодное — деньги, пайковые продукты; можно вытянуть из морячка и что-то на продажу, на обмен, опять же — иметь знакомых из наци полезно, это крыша, защита, поэтому «Маяк» бросать не стоит. Здесь и Реджина, не устающая дивиться, как быстро мальчик повзрослел, — доступная, приятная Реджина. Только теперь он ей платит.
Играют в карты. Поздно вечером, в старом пакгаузе. Настоящая мужская игра.
«Ты мухлюешь».
«Что-о? заткни хайло, ты, шлюхин выродок! сиди и не воняй, понял?»
«Шлюхин выродок» — это Аник, это ему так сказано. Он привстает; стерпишь раз — и тобой будут подтираться всегда.
«Что ты полез, как дерьмо из толчка? ся-адь!»
Тот, с кем он играет, — выше, плечи шире, морда хамская.
«Сядь, кому сказал!»
Аник жалко улыбается — извини, мол, я погорячился. Садится, ссутулясь, но вдруг, будто что-то заслышав, тревожно смотрит в сторону двери; все повторяют его взгляд, а он, выбросив руку над картами, втыкает нож партнеру в грудь, по самый упор — неумело, но смело. Как раз между ребер; нож не запнулся, не скользнул наискосок, а острием вошел в желудочек сердца.
«Ты-ы… — тянет здоровяк, расширяя глаза, — сволочь…»
«Мало, — думает Аник, — надо еще?»
Тот упирается в ящик, что вместо стола, вроде бы хочет встать, но глаза его заливает сон, его ведет в сторону, он валится, падает…
Упал.
«О, как легко!» — не верит себе Аник, и руки не трясутся, как в книжках пишут. Он убивал ножом, для пробы, больших собак, но с человеком оказалось проще, чем он думал.
«Поиграли, — нервно плюет Андрес, кое-как сгребая карты. — Сваливаем отсюда. Ну! что встал?!»
Четвертый игрок, хлипак, трусливо шлепает губами, моргает, суетится.
«А его?»
«А, к черту!»
«Давай в воду».
«Пош-шел ты!..»
Руки Аника начинают трястись потом, по пути из пакгауза, но они — в карманах, и дрожи не видно.
Дома холодно, пусто, в окно светит луна. Аник сидит на кухне, не раздевшись; нож он вымыл над раковиной. Сигарета, забытая в блюдце, потухла.
Луна большая, белая. Там Эрика — лунная фея — танцует в снегах, в кружевах, в платье кипенно-белом, вихрем снежинок проносится в танце с красным пятном на спине. Шепчет: «Аник, о Аник, ты убил, ты герой, ты смельчак, ты мой мальчик красивый, ты теперь все можешь».
Холод и тяжесть оружия чудятся в правой руке; вздрогнув, Аник поднимает голову — придремал сидя…
«Чего теперь дрожать-то? Замочил гада — и точка. Он того стоил. Отвонялся, подлюка… Никто не видел. Андрес и этот — не продадут, а если что — то вот он, нож».
Он понял, что стал выше Андреса, сильнее, что он уже не как все, а вроде бы особняком. Он убил.
Пусть кто-нибудь теперь хоть слово скажет поперек! Бартель? а он что — бессмертный, что ли?
Что-то с глазами — теперь они видят запретное; видят, что всякое тело — податливая мякоть для ножа.
Аник созрел; нужна чья-то воля, чтобы направить его руку, обуздать его, приручить — сильная, зоркая, уверенная и расчетливая воля. Воля Аника сильна, но слепа, ей нужен поводырь, учитель, вождь. Но этого Аник не сознает. Он возбужден своей новой свободой — «Могу убить, могу, могу, могу».
«Ну, кто против меня?!»
Тихо в доме, все спят, луна за окном.
В Сан-Сильвере, на дальней окраине, некто Рауль Марвин балуется с девочкой; в доме веселая пьянка, смеются женщины, звенит посуда, граммофон поет. Было удачное дело.
Насытясь, Марвин ложится на спину, пьет водку из горлышка. У него здоровья на троих и пьет он, не пьянея, — мясистый, грузный хряк и ловкий комбинатор. Подружка ластится, мурлычет, выгибается, а он, моргая мелкими глазками, что-то считает в уме.
«Рауль…»
«На — выпей и остынь».
Тяжелое тело охвачено негой и тает, плывет, словно дым; Марвин думает, за что бы взяться, где бы поживиться.
Наутро он — прилично одетый, в белом шарфе, в перчатках, с непроницаемым лицом бульдога — шагает по делам, он коммерсант.
«Сьер Марвин, слышали? — в пакгаузах зарезали кого-то…»
Проходит неделя, другая, месяц.
«Марвин, помнишь — труп нашли в пакгаузе? я знаю, кто его сделал».
«И кто?» — хмуро моргает Марвин из-под бровей-козырьков.
«Один паренек из „Маяка“, очень деловой. Взглянешь?»
«Ну приводи».
Аник настороже, не отрывает глаз — да, это хозяин, который все держит, это фигура! с таким так просто не сведут. Взгляд босса снисходительный и свойский, а голос… возразить ему язык не повернется.
«Будешь размениваться на гроши — дешево кончишь, — поучает босс. — Я погляжу, что ты можешь. Пока иди. Тебя позовут».
Два-три раза Аник пробовал открыть рот и сказать, ЧТО именно он может и умеет, но понял: этот тип все знает, что было и что будет. А как хотелось похвалиться! и в то же время ясно, что Марвин лишь усмехнется — «Малый, это детские игрушки, что ты там раньше натворил и набезобразничал, ты мне делом докажи, чего ты стоишь».