Пасадена - Дэвид Эберсхоф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Матери не понравилось бы, если бы я о ней врал, она была честной женщиной, не из тех, кого заботит, что скажут люди. По-моему, я больше похож на нее, чем Лолли. Мама была родом из штата Мэн и переехала на Запад, когда ей исполнилось пятнадцать лет.
— Зачем?
— Вы спросили — зачем? — переспросил он и повторил: — Ей было пятнадцать лет. Она жила в Мэне, где лежит снег. Конечно, ей хотелось чего-то другого, хотелось стать другой.
Он рассказал, что у его матери было сопрано и что она приехала в Пасадену, чтобы петь в театре «Гранд Опера», выстроенном в мавританском стиле, здание которого стояло тогда на углу Раймонд-стрит и Бельвью-стрит. Она давала концерты из произведений Беллини и Доницетти — пела арию Амины из «Сомнамбулы» и речитатив Анны Болейн, заключенной в темнице, — и как-то раз среди публики увидела необыкновенного красавца, рыжего, как апельсин. Потом она говорила, что даже через огни рампы различала его голову, светившуюся, точно факел, во втором ряду; лицо в окружении волос было сильным, крупным, по-мужски привлекательным. Само собой, в тот вечер Аннабелл и сама выглядела великолепно. Волосы у нее были медово-желтые, маленький рот походил на сужающееся книзу яблоко, синие глаза были так огромны, что без труда вместили бы в себя все полторы тысячи лиц, которые смотрели на нее и слушали, как легко она берет свои верхние «до», перепархивает с ноты на ноту, осторожно опускается вниз. Ее звали «девушка с Голубых холмов» — она сама придумала себе этот псевдоним, навсегда распрощавшись с деревенькой из побеленных домиков, где в могилах, вырытых в каменистой земле, упокоились ее родители.
— Мой отец не был особым любителем музыки, — рассказывал дальше Уиллис. — Он всегда говорил, что музыкой можно заниматься, только если больше нечего делать.
Отец, по его словам, был сильным, небольшим, но крепко сбитым мужчиной, который смеялся над роскошью даже тогда, когда сам окружил себя мрамором и позолотой. За годы, проведенные на ранчо, в седле, кожа его стала прямо-таки дубовой. Сбор апельсинов натренировал его предплечья, и они стали похожи на две гигантские барабанные палочки. Он говорил, поджимая губы, цыкал для подчеркивания смысла слов и в тот вечер вовсе не собирался ни в какую оперу, недоумевая: «Что это еще за девушка с Голубых холмов?» Но до Уиллиса Фиша Пура дошел слух, что певица молода и прекрасна и что каждый вечер восторженная аудитория топала ногами и кричала: «Браво! Бис!» В заключение целого вечера Доницетти и Беллини Аннабелл обычно бисировала более знакомые публике вещи: «Огненно-рыжая девушка» и «Милая бухта Каско». Между ариями бельканто и народными песнями Мэна она переодевалась в платье цвета листвы, расшитое богемским хрусталем, с верхом из вельвета цвета черники, открывавшим шею как у балерины и красивые плечи. На плечах лежала коричневая, похожая на норковую, накидка. Голос у Аннабелл Кон был не слишком сильным и на верхних «до» иногда колебался и подрагивал, как грузовик, ползущий в гору. Дикция тоже была далека от совершенства — честно сказать, слов почти никто разобрать не мог, и не только потому, что пела она по-итальянски. Звучали Доницетти и Беллини, в театре сидели жители Пасадены, где женщины, да и мужчины тоже, заглядывали в либретто перед тем, как отправиться в оперу. Да, ее вокальный дар был не слишком силен и мог бы прокормить ее, пока она была молода и красива, но — и это Аннабелл Кон понимала лучше, чем все остальные, — как только красота ее начнет увядать, карьере придет конец.
«Ну и чего все с ума сходят?» — недоумевал про себя Уиллис, нетерпеливо поглядывая на зрителей. Но когда в интерлюдиях Аннабелл приподнимала юбку, показывая ножку в розово-коричневом чулке, когда стремительно и гордо летела по сцене в танце, ножки ее сверкали в свете рампы, точно леденцы. Заканчивая каждый номер, она что-нибудь бросала публике — белоснежную розу, бумажный веер, горсть конфет-горошек, — и люди вскакивали со своих мест, ловя ее дары. В тот вечер, решивший судьбу обоих, на колени Уиллису опустился букетик тигровых лилий, который она отколола от корсажа платья, и тычинки цвета ржавчины запачкали ему брюки. Его соседу достался темный влажный платочек с запахом увядших роз. Мужчине, сидевшему через три ряда после них, достался пустой флакон из-под духов «О де Муа», сделанный в виде русалки, с хорошенькой позолоченной крышкой.
Но только во время исполнения на бис — когда девушка с Голубых холмов весело затянула «Волосы рыжие-рыжие, только их в мире и вижу я!» — Уиллис Пур ясно понял, что он просто обязан познакомиться с этим сопрано. После концерта он передал свою карточку управляющему театром — лысому, радостному джентльмену, который, уходя домой, для надежности прятал всю выручку в ботинок. К крайнему удивлению Уиллиса, управляющий ответил, что мисс Кон ждет его за кулисами. Уиллис Фиш застал ее у зеркала — она собирала волосы в пышный шиньон. Много позднее он вспоминал, что та встреча походила на воссоединение брата и сестры: «Как будто мы знали друг друга всю жизнь, как будто нас разлучили при рождении или с нами случилось что-то подобное». Их глаза трижды встретились в трехстворчатом зеркале и с тех пор смотрели только друг на друга. Но в тот вечер они почти не говорили — они целовались в пыльных кулисах. Уиллис Фиш приколол тигровую лилию обратно на платье Аннабелл и поглаживал ее по щеке — потом он всегда говорил, что она была холодная, как северный снег.
После той встречи Аннабелл и Уиллис Фиш вступили в короткую переписку; его письма прибывали с ранчо в фургоне, и возница получал указание обязательно дождаться ответа мисс Кон. «Неделя бешеной любви в письмах», — говорил об этом сын Уиллиса Фиша. Через неделю последовало предложение руки и сердца, нацарапанное каракулями Уиллиса, которые почти невозможно было разобрать. Аннабелл Кон приняла предложение не раздумывая, и в одно сентябрьское утро тысяча восемьсот девяносто восьмого года прибыла в Пасадену в подвенечном платье, под фатой цвета слоновой кости. Быстро сбегали за мэром Пасадены, и на лужайке, после небольшой церемонии, Уиллис Фиш Пур и Аннабелл Кон вступили в брак. Горничные, среди которых была и мать Розы, бросали на молодых лепестки роз и перешептывались, прикрыв рот руками. Пока мэр произносил свою традиционную речь, Уиллис вдруг вспомнил, что никогда не слышал голоса своей молодой жены, и подумал, что он, верно, похож на щебетание маленькой прелестной птички. И только когда она произнесла: «Согласна», он понял, как сильно можно ошибиться. Только тогда он узнал, что ее красивое, пусть и не слишком сильное, сопрано уживалось с голосом, вовсе не похожим ни на текущее золото, ни на масло фруктового дерева, ни на трель певчей птички; нет, голос у нее оказался неприятным, трескучим, похожим на крик павлина.
Но все это Линда узнала не от капитана Пура. Это рассказала ей Роза, которая, в свою очередь, слышала эту историю от матери. «Вот так и делают ошибки, — наставительно произносила Роза. — Раз — и вся жизнь сломана». Она говорила, что та свадьба на лужайке была слишком поспешной и уж очень закрытой («Аннабелл была не подарок и через месяц показала себя»), а еще через несколько недель полиция закрыла оперный театр — оказалось, что он служил прикрытием для борделя. Линда сказала, что она ей не верит, и Роза ответила: «Ну и не верь себе». Но вроде бы в театре обнаружили тайную комнату, предназначенную для двоих, которую арестованный управляющий называл «мансарда Аннабелл». А другая комната, где стены были обиты синим бархатом, пышно называлась «будуар мисс Кон».
9
С первых же дней в новой комнате Линда все больше и больше узнавала о жизни в большом доме и в маленьком городке, который рос себе и рос рядом с ранчо. Чем больше она делала открытий, тем интереснее ей становилось и тем дальше отходил от нее Брудер. Вопреки самой себе, Линде нравилось буквально все на ранчо Пасадена, а больше всего — сам капитан Пур. Каждое утро он спускался с ней с холма, нередко по вечерам провожал ее обратно наверх, пару раз заглянул к ней в кухню и, стоя у стола, смотрел, как она разделывает кур или рубит лук; сладкий едкий запах щекотал ей ноздри, напоминая о «Гнездовье кондора». Уиллис, чуть поддразнивая ее, говорил: «Хоть вы и выросли на луковых полях, а все равно плачете», а она смахивала слезы рукавом. Он расспрашивал ее о матери, она рассказывала то одно, то другое; дважды он спросил, как она умерла, и на третий она рассказала ему об оползне. Это было холодным декабрьским вечером, когда от тепла запотели стекла на кухне, и от этого ранчо за окном сделалось неясным, расплывчатым. Линда понимала, что с улицы никто ничего не увидит — разве что движущиеся тени. Она рассказывала о том, как болит у нее сердце, говорила, что боль эта, конечно же, никуда не уйдет. Уиллис говорил о том, что его сердце тоже чуть не остановилось, когда он увидел, как в голубом небе взорвался и опал серебряный шар.