1812. Фатальный марш на Москву - Адам Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Русские строили войска глубоко – примерно в сотне шагов за одним эшелоном располагался другой. Данный прием, несомненно, помог им выстоять, поскольку каждый раз, проломив неприятельский фронт, французы оказывались перед новой стеной из солдат, что мешало им осуществить решительный прорыв. Однако вследствие такого построения вся русская армия, даже придерживаемые в резерве части, оказывалась в пределах досягаемости французских орудий на протяжении всего дня. Принц Евгений Вюртембергский, например, отмечал факт потери одной из бригад его 4-й пехотной дивизии 289 чел., или около 10 процентов численности за полчаса, в то время как она стояла в резерве{477}.
Без таких же веских причин Наполеон тоже дислоцировал многие резервы и почти всю кавалерию в зоне действительного огня неприятельской артиллерии. Капитан Юбер Био, состоявший адъютантом при генерале Клоде-Пьере Пажоле, тогдашнем командире 2-й легкой кавалерийской дивизии, вспоминал, что в день битвы 11-му конно-егерскому полку довелось часами стоять под обстрелом, и он потерял треть людей и лошадей без участия в каких-нибудь активных действиях. Один полк вюртембергской кавалерии недосчитался двадцати восьми офицеров и 290 чел. других званий из 762, то есть свыше 40 процентов своей численности{478}.
Размеры потерь русских войск по разным оценкам военных историков колеблются в пределах от 38 500 до 58 000 чел., но в наше время, опираясь на уточненные данные, ученые остановились на цифре в 45 000. В это число входят двадцать девять генералов, шесть из которых были убиты или смертельно ранены, и среди них Багратион, умерший от раны в бедро, Тучков и Кутайсов[128]. Но если слова Кутузова о том, что у него для сражения на следующий день оставалось только 45 000 чел. верны, понесенный на Бородинском поле урон должен быть много выше. Французские потери составляют 28 000 чел. и включают сорок восемь генералов, одиннадцать из которых нашли там смерть.[129]. Весной 1813 г. российские власти занялись очисткой поля и предали земле 35 478 конских трупов{479}.
Положение дел у русских сложилось крайне тяжелое. Армия не только лишилась огромного количества людей, она наполовину утратила боевую эффективность: раненые и убитые подавляющим образом приходились на регулярные армейские и гвардейские полки, а не на ополченцев или казаков. Очень большую долю среди погибших в пропорции составляли старшие офицеры. В результате целые формирования оказывались полностью выведенными из строя. Ширванский пехотный полк из 1300 чел. к трем часам сократился до девяноста шести солдат и трех младших офицеров. В сводной гренадерской дивизии графа Воронцова, насчитывавшей четыре тысячи человек при восемнадцати старших офицерах, к вечерней перекличке вышли три сотни бойцов и три офицера. Вся дивизия Неверовского смогла бы выставить не более семисот штыков. От ее 50-го егерского полка в строю остались сорок солдат, в Одесском пехотном полку самым старшим по званию из уцелевших командиров оказался поручик, а в Тарнопольском пехотном полку – фельдфебель. «Дивизия моя перестала существовать», – писал на следующий день Неверовский жене{480}.
По сравнению с противником, потери у французских частей оказались меньшими, так как в большинстве своем формирования недосчитались не более чем от 10 до 20 процентов численности, и пусть жизнь в бою отдали ряд отличных генералов и старших офицеров, система производства в следующее звание означала – заменить их будет нетрудно. Со стороны Парижа шли маршем свежие войска, а посему командование не испытывало особой сложности в плане латания брешей в строю. Но урон на французской стороне оказался в большей степени стратегическим, чем потери русских, поскольку Наполеон почти полностью угробил собственную кавалерию.
Армия Кутузова была совершенно не в состоянии дать врагу сражение на любой, даже самой сильной позиции. Без нескольких недель отдыха и присылки значительных пополнений она бы перестала являть собой боевую силу. Коль скоро войска не могли защитить Москву, что бы там и кому ни писал Кутузов, логичным шагом становился разворот в южном направлении и отход на Калугу. Такой шаг одновременно приблизил бы армию к источникам снабжения и вынудил французов следовать за противником, уходя от Москвы. Но поступи русский главнокомандующий таким образом, ему пришлось бы снова биться с французами или продолжать отступать, а в любом из этих случаев остатки армии окончательно рассыпались бы. Более всего на свете старому генералу требовалось сбросить с хвоста Наполеона, а добиться цели представлялось возможным лишь за счет отвлечения императора французов какой-то достойной приманкой. Единственным блестящим ходом Кутузова на протяжении всей кампании стало решение пожертвовать Москвой ради спасения армии. «Наполеон точно поток, а мы слишком слабы, чтобы противостоять ему, – объяснил он Толю. – Москва вберет его в себя как губка»{481}.
Посему русский главнокомандующий двинулся в сторону Москвы, объявив о намерении дать бой врагу под Можайском, а потом в какой-нибудь точке ближе к столице. Хотя отступали войска в беспорядке, тупая отрешенность, охватившая солдат после возбуждения битвы, не позволяла им рассеяться или дезертировать в больших количествах. Одна из лошадей в упряжке орудия у Николая Митаревского лишилась нижней челюсти, оторванной осколком бомбы, а потому артиллеристы выпрягли ее и отпустили на волю, но животное, проведшее с батареей десять лет, пошло дальше за ней. Подобного рода инстинкты двигали и поступками многих солдат. Во второй половине дня 9 сентября отступающие части принялись занимать оборонительные позиции на высотах перед Москвой[130]. Следующий день они провели за рытьем укреплений и приготовлениями к битве, а Кутузов отписал Ростопчину с уверениями в хорошем состоянии армии и готовности ее отразить натиск французов{482}.
Ростопчин, как он сам сообщал в письме Балашову от 10 сентября, подготовил Москву ко всем непредвиденным обстоятельствам. Сам он и десятки тысяч жителей изъявляли твердое намерение поддержать войска и встать на пути врага под стенами столицы. «Народ Москвы и ее окрестностей будет отчаянно биться, коли армия наша подойдет близко», – писал он Балашову. Обнадеженный Кутузовым, губернатор заявил даже, будто город станет обороняться «до последней капли крови». В одной из прокламаций он уверял граждан в наличии верных шансов на успех против французов, даже если выйти на них с вилами, ибо те такие тщедушные, что окажутся не тяжелее охапки сена. Всем, кто выражал сомнения в его способности отстоять столицу, Ростопчин обещал разгромить французов, закидав их в случае надобности камнями{483}.
13 сентября Кутузов распорядился расположить свою штаб-квартиру в селе Фили и вел себя по всему так, словно собирается оборонять выбранные позиции. В присутствии нескольких генералов главнокомандующий испросил мнения Ермолова о месте предполагаемого боя, а когда тот признался, что не считает позицию особенно удачной, устроил фарс: пощупал пульс Ермолова и поинтересовался, в добром ли тот здравии. Однако Ростопчина, приехавшего из Москвы по просьбе Кутузова, поразила атмосфера неуверенности, царившая в ставке. Губернатор доложил о проведенной эвакуации города, который, если нужно, можно оставить противнику, а потом поджечь, но у всех, казалось, вызывала негодование одна мысль об оставлении Москвы без боя. Никто словно бы не осмеливался признать горькую правду. Единственным исключением оказался Барклай, пребывавший в уверенности, что битва у ворот столицы приведет к полному уничтожению остатков армии. «Коли они пойдут на глупость сражаться на сем месте, – признался он Ростопчину, – могу лишь надеяться, что меня убьют»{484}.
К тому моменту Ростопчин пришел к убеждению в отсутствии у командования намерения предпринять попытку защитить Москву. Но Кутузов заверил его в обратном в разговоре, названным Ростопчиным «курьезной беседой, в коей открылась вся низость, некомпетентность и малодушие командующего нашей армией». Кутузов попросил губернатора вернуться следующим утром с митрополитом, двумя чудотворными иконами Богородицы и с толпой монахов и дьяконов, с целью устроить процессию по русскому лагерю накануне сражения{485}.
После отъезда Ростопчина Барклай и Ермолов явились к Кутузову поставить его в известность о сложившемся у них мнении: после доскональной рекогносцировки они пришли к убеждению в непригодности позиции к обороне. «Князь Кутузов, внимательно выслушав, не мог скрыть восхищения своего, что не ему присвоена будет мысль об отступлении, – писал Ермолов, – и, желая сколько возможно отклонить от себя упреки, приказал к восьми часам вечера созвать господ генералов на совет».