Дорогой папочка! Ф. И. Шаляпин и его дети - Юрий А. Пономаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот как-то раз, желая побаловать Кёнигсберга, он достал бутылку драгоценного настоящего наполеоновского арманьяка. По всей вероятности, антиквар был уже навеселе, потому что, вместо того, чтобы благоговейно дегустировать драгоценный напиток, он залпом осушил свою рюмку. Отец побледнел, покраснел, позеленел и, не обращая внимания на присутствующих, стал на него орать: «Какая же ты скотина!» И так его, и сяк, и всё на «ты», и всё «скотина» – его самое любимое бранное слово, которое он мог позволить себе при детях. И вот тут-то всё и разразилось. Мать с такой силой ударила кулаком по столу, что все сразу замолчали. Даже отец остолбенел, а бедный Кёнигсберг, наверное, сразу же протрезвел. Прошло несколько напряжённых мгновений, и разговор возобновился, об инциденте никто не вспоминал: ведь отец так же быстро потухал, как и загорался. Разрыва отношений с Кёнигсбергом не произошло. Вот только у матери на руке возле ладони на две недели остались синяки, и мы втихомолку над ней подтрунивали.
Белот на авеню д’Эйло
Сегодня мне вспомнились бесконечные бриджи и белоты в нашем доме. Отец любил карты и готов был просиживать за карточной игрой ночи напролёт. Мать же, хотя и не очень благоволила к такому времяпрепровождению, всё же предпочитала, чтобы отец играл дома, а не шатался с Иваном Мозжухиным по клубам и кабакам, тем более что у него был диабет и ему запретили пить. А партнёры – они находились везде и всегда, к тому же наш дом – это ещё из России пошло – кишмя кишел приживалками. Кто у нас просто жил, а кто приходил поесть и попить: двери были открыты широко. И вот существовал такой Кашук, Михаил Эммануилович Кашук, считавшийся отцовским импресарио. Импресарио он был неважным, но человеком милым и обходительным, которому нужно было чем-то зарабатывать на жизнь. И отец держал его на роли импресарио, хоть и прекрасно обошёлся бы и без его услуг. И вот – сознательно или бессознательно, – но на бедном Кашуке отец вымещал всю свою карточную страсть, и несчастному Михаилу Эммануиловичу приходилось иногда играть ночи напролёт до пяти-шести часов утра. Это для него являлось настоящей каторгой: он, ведь, в отличие от отца, должен был с утра работать, что-то делать, куда-то ходить. Когда сон щипал ему глаза и играть становилось невмочь, он шёл куда-нибудь минут на десять прикорнуть, возвращался, высиживал сколько мог, снова исчезал и, если не возвращался сам, за ним отправлялся отец, приводил обратно, усаживал на место, сдавал карты и каторга продолжалась. Ведь отец был настоящим тираном и диктатором. Я же рассказывала, как он обращался со мной, а меня ли он не любил, не обожал! Раз ему хотелось играть со мной – значит, и мне должно было хотеться играть с ним! Раз ему не спалось и хотелось играть в карты, значит, и Кашуку не должно было хотеться спать и хотеться играть в карты! Разница заключалась лишь в том, что, когда мне не хотелось играть, я от него убегала, несчастные же партнёры Шаляпина в большинстве случаев, как бедный Кашук, зависевшие от него, убежать никуда не могли. Значит, надо было повиноваться, мучиться и сидеть.
Так это было и во время поездок. Очень хорошо помню такую ночную игру в Неаполе. Отец там пел в театре Сан-Карло, который мне запомнился самым красивым в мире, маленьким, но удивительно изящным. И вот в свободное время отец сидел в отеле и заставлял играть с ним в карты злополучного Кашука и приехавшего вместе с ним его брата Иосифа. И, конечно, всю ночь. Сквозь сон я видела, как приходили какие-то тени, ложились минут на 10–15 на кровать, потом тяжело вставали и шли продолжать игру. И так до утра! Один спал, а другой играл. Но отец оставался бессменным всю ночь напролёт. Другие же валились, как мухи. Концертов в Неаполе не помню, но белот – очень хорошо. Пока я окончательно не засыпала, белот меня очень веселил. Ну, а театр – отец там всё время умирал: в «Борисе Годунове» – умирал, в «Русалке» – умирал, в «Дон Кихоте» – умирал. Хоть караул кричи!..
За пасьянсом, 1930-е гг.
В бридж отец играл плохо, но в белот – превосходно, и эту французскую игру – кстати, в Париже сильно русифицированную – очень любил. Главным для партнёров было не давать ему проиграть. Проигрыш – каким бы он ни был – сразу же портил ему настроение: он хмурился, нервничал и крепко ругался. Так же обстояло дело и с шахматами. В шахматы он играл откровенно плохо, и, когда я лет в пятнадцать научилась этой восточной премудрости, я почти всегда обыгрывала его потому, что быстрее его соображала и лучше разбиралась в комбинациях. Это его безумно обижало. Он, конечно, сдерживался, меня не ругал, – да и за что? – но было видно, как кипит и возмущается всё его существо. В крайнем случае, когда видел, что его положение безнадёжно, он вдруг вставал и под каким-то предлогом уходил. Такая уж у него была натура: везде он должен был быть первым, всех должен был побеждать, как на сцене, так и в жизни. Наверное, поэтому он и