Пейзаж с парусом - Владимир Николаевич Жуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама все доставала открытку и перечитывала, сияя радостным и счастливым лицом, а Софья Петровна говорила: «Вот видишь, он не сердится, ты правильно поступила».
Вскоре Лодыженский сообщил, что его просьба удовлетворена: он едет на фронт. Куда именно, узнать было нельзя, потому что две строки в письме — впервые — чьей-то твердой рукой были густо зачеркнуты черной тушью, осталось только: «на юг».
Софья Петровна, прочитав письмо, долго молчала, сжав и без того тонкие свои губы, а потом сказала, что им теперь положены льготы — как семье фронтовика.
— А нам? — спросила мама и залилась краской, видно, смущаясь оттого, что хочет казаться ровней подруге. — Говорят, немцы совсем уж близко от Ленинграда.
— Ну, не знаю, — строго возразила Софья Петровна. — Конечно, Дмитрий Игнатьевич едет не на передовую, я думаю, он будет там, где штаб армии или фронта, но это все равно считается действующей армией. А Алеша — на заводе, как ни крути, самый настоящий тыл. Не знаю, не знаю…
Перед самым началом занятий в школе она принесла новость: старшие классы сразу, с первого сентября, отправляют в колхозы помогать на уборке.
— Вот и останемся мы без нашего мужчины, — сказала Софья Петровна вроде бы с сожалением, но лицо ее, как всегда, хранило спокойствие, и мальчик подумал, что она, наверное, рада, что занятия откладываются: может сидеть во дворе и читать. — Ты уж нам дров подколи, Женя, — попросила она и даже взяла его за руку для вящей убедительности.
«А воды не надо натаскать на месяц вперед?» — подумал мальчик со злостью, в первый раз, пожалуй, со злостью, когда это касалось Софьи Петровны, и даже хотел задать вопрос вслух, но мама, как бы почувствовав его намерение, сказала:
— Да, да, Жека. И щепочек для шестка, чугун греть. Не так дров, как щепочек. Ладно?
Весь месяц, что мальчик пробыл в Троицком — большом селе километрах в двадцати от Городка, он вспоминал мамины слова: «щепочек», и ему отчего-то было стыдно за свою, хоть и невысказанную, строптивость, за то, что озлился на Софью Петровну. Все время представлялось, что приготовленный им запас дров кончился и не кто другой, а Юлия пытается расколоть сучковатую плаху, и у нее не получается; она занята непривычной работой целыми днями и теперь не может вышивать свои узоры. Вот эти придуманные, когда он лежал вечером в избе, на душных полатях, заботы Юлии жалили почему-то больше всего.
Поначалу школьники помогали на молотьбе, и дни стояли ясные и сухие. А когда перебросили на сахарную свеклу — выдергивать из жирного чернозема тяжелые, с пышной ботвой корнеплоды, — густо зарядили дожди. Ботинки у мальчика были сильно поношенные, они промокали сразу, еще когда он утром выбирался со двора, где жил, на разъезженную, в глубоких лужах дорогу, а потом и подметка на одном ботинке совсем отвалилась, ее пришлось подвязать бечевкой. Хорошо, хозяйская дочка дала свои старые галоши. Правда, и они помогали недолго, разорвались, потому что были малы по размеру. Еле-еле дотянул до первых чисел октября, когда велели возвращаться в Городок. Из Троицкого ехали на телегах, с попутным обозом; тоже шел дождь, возница дал накрыться мешком, но за мостом через речку пришлось сойти, и мальчик шел к дому, похоже, босой — так хлюпала в ботинках вода.
В сенях он столкнулся с хозяйкой; она обошла его боком, остро, как бы видя впервые, взглянула из-под платка, низко закрывавшего лоб. А мальчик только сказал «здравствуйте» и уже забыл про нее, сбросил тощий рюкзак на кухонный пол, сел на лавку и стал снимать вконец раскисшие ботинки. Он думал о том, как войдет в комнату и увидит маму. Он слышал за белыми створками дверей голоса и радовался, что говорят не о нем, о чем-то другом, но не о нем; вот он и войдет неожиданно и всех увидит. Потом различил, что мамин голос звучит странно, похоже, она между словами громко всхлипывает. Ему стало тревожно, он встал и, как был в мокром пальто, в черной от дождя кепке, в рваных носках, пошел к двери.
Сначала в щели привычно обозначился темный бок печки-голландки; он отвел дверь еще и увидел незнакомого мужчину, тот был в гимнастерке без ремня и еще — он заметил — в новых кирзовых сапогах, а дальше спиной стояла Софья Петровна; она обернулась на скрип петель, и мальчик увидел, что мама не то сидит, не то лежит на топчане, неуклюже приникла к подушке, будто силилась ее обнять и не могла, что-то ей мешало. Софья Петровна тронула маму рукой и, глядя на него, входящего, сказала: «Женя, Женя приехал», — а незнакомый военный, простой боец, судя по петлицам, отступил на шаг, пропуская его вперед, отступил к койке, туго и прилежно застеленной, как стелют в казармах, и мальчик отметил про себя, что этой койки раньше в комнате не было. Он остановился возле голландки, взялся рукой за ее круглый железный бок, и тут мама вскочила с топчана, ее лицо придвинулось близко-близко — опухшее, красное.
— Бомба! — крикнула она, взмахивая какими-то листками, похожими на письмо. — Тяжелая фугасная бомба попала в завод, и наш папа… Ты понимаешь, Жека, его нет теперь… Ничего не осталось!
Пятясь, как бы не в силах стоять, она рухнула на топчан, опять не достав подушки, а мальчик стоял и смотрел на нее, и письмо почему-то теперь оказалось у него, и он отвел руку, опасаясь, что листки коснутся мокрого пальто и чернила расплывутся. Как это «нет», думал он, пугаясь того, что до него медленно, с трудом доходит новый, неведомый раньше смысл этого слова, но все-таки доходит. «Нет», значит «никогда», думал он, никогда, никогда, и внезапно, как тогда на вокзале, рядом с отцом,