Цвингер - Елена Костюкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я почему не видел?
— А ты находился в Карлсхорсте…
— И ты ничего того не опубликовал.
— С моей анкетой я был не герой. До конца сталинского цирка сидел воды в рот набравши, шоколадки рисовал, мускат, «Оксамит Украины». Вот сейчас пишу. Вот сейчас. Сделаю и понесу дрезденские страницы к Трифонычу.
— А в книгу «Семь ночей» дать не смог?
— Нет, конечно. «Кто Дрезден бомбил? Союзники! Наши союзники! Как вы можете это описывать?» Ни слова, что бомбили американцы. Надо, чтоб виноваты были нацисты, — как хочешь, так и вертись, а эффект чтоб был тот.
— И как ты добивался эффекта?
— Деталями. «Везде торчала арматура».
— Что ж это ты, — вытянув шею, кричал тем двоим, не умея докричаться, Вика. — Что ж ты им пособничал. Знал же цену себе. Тебя оттерли. Не наградили. Ты припухал без работы. Чертил студентам курсовые, рисовал ярлыки для портвейна. Лера на худкомбинате красила сталинов, усы им акварелью рисовала… Так что ж ты им: извольте, бомбежку уберу, арматуру расставлю везде…
И вдруг дед повернулся к нему всем корпусом, наконец заметив и нисколько не удивившись появлению в ЦДЛ выросшего Вики, и ответил ровно:
— А ты чему удивляешься, внучек? Думаешь, мы выбирали? А кстати, да, выбирали. Выбрали делание, а не сидение глаза в пол. Мы говорили шепотом, который гремел как горн. Достаточно было просто имя проговорить. Проговорить посметь. Знаешь ведь? Помнишь ведь?
— Как, в смысле — помню?
А, да, понял. В перестройку первым признаком свободы было, когда просто поместили фамилию «Гумилев». В «Огоньке». Просто фамилию и один стишок, ни слова про расстрел, ни в чем не обвиняя власти. Тем не менее «Огонек» за восемьдесят шестой год, апрель, был распродан тиражом в полтора миллиона.
— Да. Вот я тоже фамилию пропихнул в печать. И знаешь кого, милый мой внук? Ван Гога! До меня в Союзе про Ван Гога не писали. И картины его были в запасниках. Так ты бы видел, как публика реагировала! Следом за тем я выпустил книжку об импрессионистах. В те времена, когда Хрущев орал против «формализма». И опять же, она горном прозвучала на фоне немоты. Что ты думаешь? Нам не хотелось бы говорить громко и прямо? Как вы говорите теперь. После этого, как его, переустройства.
— Что? А, перестройки.
— Извини, перестройки. Громко и прямо. Мы могли только шептать. И выходило тихо и криво.
— Сядь же и напиши все, что можешь, хотя бы в стол, Лёдик. Ты про окопы Сталинграда гораздо глубже мог бы рассказать. И ты тоже, дед, написанное сохрани и напечатай, или я напечатаю!
Отлично, Виктор, ты на них кричишь и требуешь отрезвления, прорыва к правде, действия.
«Напиши! Напишите!»
Правду о войне. Правду о послевоенном разграблении коллекций Цвингера. Правду об издевательстве над памятью Бабьего Яра.
Ну, расхрабрил ты их. Да они и сами раздухарили друг друга не на шутку.
Лёдик через год после этой беседы митинг в Бабьем Яру организовал и речь произнес.
А Контора послушала-подумала, да и стала наползать всей своей массой на Лёдика.
Эта самая прослушка, в конец которой влился твой голос, голос потомка, правдоискателя, — начало Лёдикиных и дедовых бед.
А может, и устранения обоих.
Тогда они поклялись друг другу: «Напишем». А гэбисты тогда же взялись создавать план, чтобы не допустить их написать. Отобрали у Лёдика архивы. Выпихнули его за границу, предварительно обозвав «психопатом» и «писателем третьей категории». Опубликовав о нем в «Правде» статью «Путь предательства». Затем лишили гражданства «за проступки, порочащие гражданина СССР». А затем… ударил сильный ток…
Они же и деда Симочку страшным способом — сбив на лету в Европе не в меру распрыгавшуюся его дочурку — элегантно и эффектно препроводили тоже на тот свет.
На тот свет. Слишком яркий свет. Надо бы выключить такой яркий свет.
Понедельник, 17 октября 2005 года. Франкфурт
Так и не выключил. Лампа светила ночью в лицо, как на допросе. Стащил очки, растер переносицу и напялил снова. Время уже надевать, а не снимать. Жаль, фильм тем временем кончился. А откуда он взялся? Любительская съемка. Может, пробный кусок из «Романа и Евы»? Стоп, на чем я смотрел? У меня же нет компьютера. Компьютер в Киеве, разбитый. То есть не в Киеве, в Париже.
Нет, погоди. Я живу не в Париже, я живу в Милане. Что же, это Милан? А почему подушки квадратные, не продолговатые? Нет, не Италия. Москва, вероятно? Господи, все это, кажется, законченный бред.
Спал я, выходит. А распечатка? Распечатка не исчезла. Она просто расползлась. Листы рассыпаны по кровати. Да, она тем самым «Напиши!» и кончается.
Я, по дурацкому обыкновению, спал и читал.
Это от температуры. Спал и во сне читал. Мой фирменный номер. Температуры уже нет. Но глаза болят.
Зная советские традиции, можно было не сомневаться: на основании расшифровки гэбэшники хотели устроить суд. Из текста явствовало: дедик и Лёдик в преступном сговоре вынашивают планы подрывных книг. Не допустить, чтобы те выговорили замолчанное и вычеркнутое, опубликовали после зацензуренных вариантов — бесцензурные.
Как, к неудовольствию спецслужб, сделал автор «Бабьего Яра». Анатолий Кузнецов напечатал в СССР процензуренный вариант, затем сбежал на Запад и опубликовал неподцензурный.
Не допустить повторения! До смерти перепугать. От Лёдика явно можно было ждать свободного и полного варианта сталинградского романа. От дедика — подробного, пугающего рассказа о спасении Цвингера и одновременном разграблении, о манипулировании сокровищами.
Неудивительно, что Контора перебздела, узнав о том.
Семь на экранчике сотового. Или семь ноль что-то, последняя цифра загорожена краем одеяла.
Так я во Франкфурте долго не протяну.
Так. Начинаем день с несделанного. С на вчера намеченного, но забытого. Первым делом позвонить и объясниться Наталии в любви. Сказать ей: я схожу с ума, приезжай.
Нет, надо так сказать: я схожу с ума, ты не только с компьютером мне, ты вообще помоги. Я тут болею от любви к тебе. Привези лекарств. Черная сумочка под зеркалом, жду. Привези!
Привези саму себя, ты спасение.
И Наталия, которая, к сожалению, Вику не любит, то есть не влюблена, и вообще не из таких, кто скачет по первому вызову к пшюту и шармеру… Тем не менее, если грамотно на помощь позвать, рванет сюда. Потому что это ее амплуа — спасать, помогать, проницать, умно разглядывать. Пусть захватит сумочку, запакует комп, отсидит в редакции заседание — и на самолет. И найдет, как меня, бедного, утешить. Больного меня. Собственной фантазии не хватит — я помогу. Франкфуртское ложе, логово, лежбище поможет нам. Поставим телевизор на немецкую программу и станем немецкую программу смотреть.
Нати, давай?
Хотя… Наталия же по-русски невпротык. Ей ни кагэбэшную прослушку не прочесть, ни потустороннее письмо. Ей любую бумагу нужно при показе переводить. Это не Антония. Эх, а помню, как мы понимали с полуслова друг друга с Тошей, веером раскладывая поддельную «Правду» по гостиничному фойе, по лакированным столам.
Та-ак. Начинается день, проясняется сознание.
Раз: список встреч. Запрашивать у Бэра не буду. У Курца уже, конечно, лежит присланное Мирейкой по факсу табло.
Два: записка для Бэра. Начинаю думать. Документы из Милана я взял. Дедову книжку тоже. Сесть и набросать план — полтора часа за глаза. Найду эти полтора часа до вечера среды. Конечно, найду.
Три: встреча с болгарами. Через два часа. Скажу: к черту дурацкие выходки. Пусть говорят, откуда у них дедовы дневники и кагэбэшные стенограммы. Зачем сфальсифицировали псевдописьмо псевдолёдика. Хотя снимаю шляпу, ловко подделано, ловкенько.
Да только зачем это надо-то? Что за стрельба по воробьям? По скворцам гриппозным стреляли бы… Пускай покажут опись предлагаемых лотов. Вы покажите то, что я у вас прошу, гран мерси. И теперь, пошли, пошли, геть! — дайте доработать до четверга спокойно. В случае чего перейду на визг: оставьте! Не имеете прав! А-а! Без дурацких шуточек! В четверг вам будут переданы коммерческие предложения от агентства, одобренные и завизированные Бэром. А до тех пор — ша.
Позвонить Наталии, как ни странно, не хватает куражу. Умолять можно только на хорошем адреналине. А звонки и бумаги так затормошили, что, ей-ей, трудно сейчас найти драйв для любовной атаки. Отобьюсь-ка от Зофки. Тогда и Нати уговаривать буду. А про черный кисет отправлю Нати эсэмэс.
В общем, Вика, вымыв голову вязким апельсиновым маслом для умягчения тела, а пах, подмышки и пятки — пузырящимся бальзамом каритэ… идиот! — когда заметил, было поздно, не перемываться же, — распахнул белые лакированные створки франкфуртерхофского сезама и застыл над кульком с носками, начисто забыв, зачем полез.