Абраша - Александр Яблонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(…) Предвижу твое возражение, Батюшка ты мой: а как же Петр?! – Вот уж кто действительно, казалось бы, « прорубил окно в Европу», призвал европейцев в Россию, бороды сбрил, камзолы нацепил на боярство, Питер заложил в болотах, а всё равно – в почете, один из главных «героев» нашей истории вместе с Грозным, Сталиным, Невским и пр. При всей несхожести в масштабах, отвечу я тебе, все великие деяния Петра (а деяния были великие – гений был Петр, злой, но – гений) были антуражные, фасадные. То есть он не только не затронул рабскую сущность и государственного устройства, и законодательства, и общественного сознания, и реального быта, но зацементировал, довел до совершенства крепостническую сущность России (вспомни, хотя бы, Податную реформу), окончательно превратив ее «в страну всеобщего рабства» (Пушкин). Это – во-первых. Во-вторых же, прощается «Европа» Петру за то, что… « рубил ». Не дотянул, конечно, до идеала – Ивана Грозного – «не дорубил Петруха», хотя и Иван – не идеал для нашего полубога – не все боярские семьи извел, но все-таки – рубил, ох как хорошо нарубил голов. Залил Петр кровью страну, переломил хребет цивилизации – до сих пор расхлебываем (обратить внимание! – Н. Серг.). По сравнению с хиленьким Карлом Петром Ульрихом Гольштинским – гигант, но именно этот маленький не совсем нормальный, вечно пьяненький и принуждающий пить своих офицеров, боязливый – Россию и жинку свою не любил и опасался, – не зря, кстати, – на скрыпочке пиликающий – этот, казалось бы никчемный Петр Третий Тайную канцелярию прикрыл, попытался по законам жить и править – недолго, но пытался, потому что – европеец был.
Европеец был не по маскарадной оболочке, а по сути – а сие в России, как кость в горле.
Посылаю Вам копии фрагментов писем, записей разговоров и донесений « Лесника ». Подлинники приложены к Делу. Капитан Н. Сергачев.
* * *Где-то на втором или третьем году аспирантуры Николеньку пригласил к себе Шалва Георгиевич. Дело было в начале декабря, и, как догадывался Кока, разговор должен был зайти об организации новогоднего «Огонька» с элементами КВН. КВН на ЦТ был уже официально товарищем Лапиным запрещен, но в университете пользовался популярностью и существовал на полулегальном положении.
Кока никогда не ходил в записных юмористах. Лишь однажды он ошарашил аудиторию неожиданным экспромтом. На реплику однокурсника о невозможности в секунду сочинить песню, Кока схватил спичечный коробок и, отбарабанивая им бешеный ритм рок-н-ролла, завопил высоким хриплым голосом:
А сука – сека повязала,
А всю контору с Ленсовета,
А повязала, посадила,
А ёлки-палки парукуми…
Если бы Зара Арсеновна – зав. библиотекой, весом, как она сама всех оповещала, в 117 кг, станцевала бы вариацию Китри из «Дон-Кихота», эффект был бы в разы меньший. Тихий, молчаливый, застенчивый, рафинированно эрудированный Николенька и – «сука-сека повязала всю контору…». Хохотали все, даже зашедший аспирант с восточного факультета Фарид, плохо понимавший по-русски.
Посему с тех пор и стали привлекать его в качестве консультанта – рецензента университетских капустников, КВН и прочих отдушин студенческой жизни.
Шалва Георгиевич действительно хотел оговорить предстоящий новогодний «Огонек» и, в первую очередь, небольшой КВН между филфаком и истфаком. Несмотря на свое положение – освобожденный секретарь, – Шалва Георгиевич был человеком мягким, от природы доброжелательным, умным и, к тому же, бывшим филфаковцем. Даже в самые развязные и оголтелые кампании, будь то публичная травля Синявского и Даниэля, Бродского или Солженицына, его выступления, при всей идеологической выдержанности, отличались от вдохновенных беснований коллег-партийцев интеллигентностью, спокойствием и подчеркнутой видимостью объективности. Кока часто задумывался, как Шалва умудрился усидеть в своем партийном кресле столько лет. Возможно, у него были высокие покровители, возможно, считали, что в таком заведении, как университет безграмотный и нахрапистый горлопан и демагог не годится, а может, просто жалели, так как Шалва был человеком больным, и все это знали – видели. Так или иначе, его уважали не только педагоги, но и студенты, что было редким явлением.
Они сидели одни в большом кабинете с обязательным иконостасом Политбюро, бюстом Ленина и двумя поясными портретами – Ломоносова и Брежнева. Шалва, как всегда, спокойно и тихо, почти без акцента (только «Е» он произносил как «Э»), говорил, как бы размышляя вслух: «Я думаю, нэ надо опять обыгрывать вэс нашэй Зары. Она смэется, но, думаю, нэ приятно это, дама, как никак». Потом он деликатно намекнул, что «врэмэна» меняются, «поосторожней про начальство». И не надо так уж зло высмеивать безграмотность «целевиков»-аспирантов: «нац. меньшинства… дарагой, они же нэ виноваты… Так их учили… Плохо учили…» Кока не спорил: то, что и как говорил Шалва, было разумно и деликатно. Тем более, что, заканчивая беседу, он добавил, хитро улыбаясь: «А впрочэм, вы сами знаете, зачэм мнэ вас учить. Дэлайте, чтобы смэшно было. КВН все-таки…». Кока приподнялся, хотел встать, понимая, что беседа закончилась, но Шалва положил руку на плечо: подожди, мол.
Он тяжело извлек свое грузное тело из просторного кожаного кресла, подошел к окну. За окном мело. Кока краем глаза заметил, что Шалва, стоя спиной к нему, быстрым движением положил в рот таблетку – валидол или что-то в этом роде. Потом он вернулся и сел, но не на свое привычное место за безразмерным типовым номенклатурным столом с зеленым суконным покрытием, а рядом с Кокой. «Слушайте, Николай, – порой акцент совершенно терялся. – А почему бы вам не вступить в партию». Такой оборот не был ожидаем. Впрочем, предложение Шалвы явно не предполагало немедленного ответа. В привычной для него манере он размышлял вслух. – Вы умный, профессиональный ученый, у вас блестящее научное будущее. Я давно за вами наблюдаю. Главное – вы порядочный и честный человек. А партии такие люди ох как нужны. Я знаю, что вы думаете. Я сам так часто думаю. Но перемены к лучшему возможны только сверху. У нас в стране, во всяком случае. Только свэрху. Вы меня вспомните… С нашей, как это – новое слово – мэнтальностью, кажется. Только сверху. И эти перемены будут, поверьте мне. Они назрели. И кто будет это делать? Не я. Мне уже осталось с гулькин нос. – Шалва невесело рассмеялся: – «Что такое этот “Гулькин нос”? – Подумайте, я вас не тороплю. Да, наша репутация у молодежи… сомнительная, скажем так. И часто справедливо. Но главные же принципы правильны. И надо их восстанавливать… Менять надо. Вы с вашим авторитетом – не только среди аспирантов, но и среди профессуры – я знаю, вы – тот редкий случай, когда реноме, завоеванное предком, полностью оправдывается потомком – вы с вашим авторитетом и научным, и человеческим – далеко пойдете и многое можете сделать – не для себя, не только для себя, но, главное, для науки, для университета, где вас любят, для страны, в конце концов, не смейтесь…» – Кока и не думал смеяться. Ответ вертелся на языке, но он не мог его озвучить, потому что не хотел обидеть Шалву – Шалва этого не заслужил.
Быстро стемнело – наступала самая хмурая пора ленинградского года – беспросветный тоскливый декабрь. Шалва зажег настольную лампу. Отчетливо выступившие тени и морщины на синюшном одутловатом лице, мешки подглазий, грустный взгляд выдавали бесконечно усталого, больного человека, с трудом дотягивающего свою ношу до близкого конца. Кока хотел было сказать, что он подумает, что еще – комсомольский возраст, что время есть, что он, наверное, еще не дозрел, то есть выложить весь набор стереотипных отговорок, безличных и не обидных для его визави. Но у него непроизвольно вырвалось, очень тихо: «Шалва Георгиевич, коготок увяз, всей птичке – конец». «И к тому же я брезглив», – это он не сказал, только подумал – обижать Шалву он не мог. Это было бы несправедливо. Шалва долго смотрел прямо перед собой на свои скрещенные опухшие пальцы, наконец так же тихо ответил: «Может, ты и прав. Иди».
* * *В этот последний, по сути, день Абраша не работал. С утра он возился по дому: следовало всё убрать, расставить по местам валявшуюся в прихожей обувь – может, кому пригодится, выбросить давно увядшие осенние цветы, вылить помойное ведро, протереть фотографии родителей, висевшие над его кроватью, и картину, купленную по случаю у знакомого художника – «нонконформиста» после полулегальной выставки в ДК Газа, она висела над столом в кухне – центре его сельской жизни. Затем он тщательно подмел пол, перестелил белье, начисто помыл всю посуду и расставил ее по полкам. Долго думал, что делать с книгами. Они явно никому не нужны. Хотя… хотя, может, Николай возьмет, он – эрудит, у него большая библиотека. Да и религией он явно интересуется, у них порой заходил разговор на эту тему, и Николай проявлял не только осведомленность, но имел свою, оригинальную точку зрения по многим вопросам, волновавшим Абрашу. Он так и написал на клочке бумаги: «Книги Николаю!». Долго стоял и смотрел на свою неоконченную рукопись. «Хроника времен Анны Иоанновны». Сжечь? – Кому она нужна! – Пожалел – перевязал бечевкой, отложил к книгам: – «Николаю. Будет желание, почитай. Не будет – хорошо на растопку». Потом он поужинал. Хотел выпить, даже налил две трети граненого стаканчика – свою привычную дозу, но… не пошло. Пришлось через горлышко вылить обратно в бутылку. У него давно не было аппетита, даже чай, приготовление которого с юности было его любимым делом – только он – Абраша – знал необходимую пропорцию цейлонского, индийского и грузинского сортов, – даже чай он пил без удовольствия. Вот и в тот вечер он наскоро поужинал, всё за собой убрал – назавтра он должен был ехать к Давыдычу натощак, и кухонные принадлежности ему уже были не нужны, в ближайшее время, во всяком случае, всё привел в порядок и вышел на крыльцо. Дождь поливал с методичностью тупого исполнителя, которому Некто поручил работу, никому не нужную, бесцельную, «сизифову» – чтобы отделаться, – но этот исполнитель, воодушевленный доверием, никак не может уняться, остановиться, ибо в этом случае он теряет значимость в своих глазах. Короче – как из ведра. Ветра не было, поэтому под навес крыльца не заливало, и Абраша смог сесть на табурет, прижавшись спиной к входной двери. Он смотрел на плотные, частые струи дождя и думал, что и через неделю, и через год они будут в положенное время радовать, озадачивать, огорчать жителей этого поселка, и других поселков, и не только поселков, но и городов, ферм, деревень и хуторов. Он думал также о том, что по теории вероятности будущий год будет грибной. Жаль, что он не показал Алене, да и Олежке свои потайные места, пропадут грибы. Потом он вспомнил Клеопатру. Ну, ничего, она в надежных руках. Николай – нормальный мужик. Потом он ни о чем не думал, а просто смотрел на дождь. Стемнело окончательно. Мерный стук капель по навесу крыльца, журчание ручейков, сбегавших со стоков крыш в наливные бочки, шелест непрерывного дождя, – всё это убаюкивало, но Абраша спать не хотел. Он знал, что не уснет, промучается, ворочаясь с боку на бок, вставая, чтобы напиться, и снова ложась, пытаясь отогнать свои мысли, прекрасно понимая, что сделать это не в его силах.