Колесо Фортуны - Николай Дубов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вино, как известно, по-разному действует на людей: одни впадают в озорство и буйство, другие становятся неудержимо болтливы, третьи погружаются в меланхолию и мрачность… Да мало ли как еще! Степан Перфильев, и без того очень добрый человек, выпивши, становился еще добрее, сердце его не открывалось, а прямо распахивалось навстречу людям. Все люди казались ему тогда необыкновенно хорошими, а собеседник в эту минуту — человеком настолько прекрасным, что лучше быть уже не могло, и душа Перфильева истекала к нему любовью и нежностью. Такую любовь и нежность испытывал он сейчас и к Григорию Орлову. К этому добавлялось и сознание собственной вины. При всем. простодушии своем Перфильев понимал, что соглядатайство — подлость, а подлость оттого, что совершается по приказу начальства, подлостью быть не перестает. Борясь с пьяной одурью, он мучительно искал, что сказать или сделать такое, что показало бы, как он, Перфильев, хорошо относится к Орлову, не желает ему никакого зла и сам его не делает.
Наконец его осенило:
— Может, выпьем на брудершафт?
— Можно и на брудершафт, — согласился Орлов.
Он готов был пить за что угодно, лишь бы Перфильев поскорее упился и убрался. Один штоф давно опустел, во втором оставалось на донышке, Перфильев изрядно опьянел, запихивая выигрыш в карманы, рассыпал монеты, стал внезапно запутываться в самых обыкновенных, привычных словах, но уходить не собирался.
— Вот, значит, так, — удовлетворенно сказал Перфильев, когда они выпили и облобызались, — теперь, значит, будем мы на "ты"… — объяснил он. — Ты мне теперь Гриша, а я тебе Степан… Тоись, наоборот: я тебе — Гриша, а ты мне — Степан…
Он вдруг замолк и выпучил глаза, силясь решить вопрос, кто же теперь кому приходится Гришей, а кто Степаном, решить его не смог и махнул рукой.
— Словом, как говорится, по обычаю… By ферштейн?
— Понимаю, — сказал Григорий. — Только ты, Степушка, чеши лучше по-русски, а то начинается у тебя вавилонское смешение языков.
— А я и по-русски… Что я тебе, Гудович какой-нибудь? Я те не Гудович!
В любвеобильном сердце Перфильева только для императорского генеральс-адъютакта было отведено самое скромное и наименее уютное место.
— Знамо, не Гудович, — подтвердил Григорий. — Ты деньги-то не рассыпай, а то мне подбирать надоело.
— Не подбирай! — великодушно сказал Перфильев. — Велика важность — деньги! Рази я ради денег прихожу?
Я ради человека прихожу! Мне начхать на деньги!
Правильно я говорю?
— Правильно. Благородно говоришь.
— Вот! — возликовал Перфильев. — А почему? Я человек простой, но благородный. А что такое бла… — Он оторопело заморгал, силясь произнести слово, которое только что легко слетело с языка, но теперь никак не давалось, и, отчаявшись, начал заново: — Я говорю, кто такое бла… блаародный человек? Который в других блаародство видит!.. Вот ты думаешь, я тебе враг, да?
Думаешь, я тебе зла желаю?
— Нет, отчего же? Я не думаю.
— Нет, думаешь… Все думают, Перфильев — простофиля. Меня даже в корпусе дразнили — "Перфиля-простофиля"… А я, брат, ого! Я, брат, как гляну на человека, так прямо наскрозь его вижу, навылет… Вот и тебя вижу. Наскрозь!
— Ну, и чего ты во мне углядел?
— Что ты — блаародный человек. Мне говорят, Гришка Орлов… — это они так говорят, — Гришка, говорят, Орлов — такой и сякой. А я кажен раз говорю — неправда ваша! Вино пьет? Пьет. В карты играет? Играет. А ничего умственного за ним нет! Другой бы на моем месте, знаешь, чего наплел?
— За что я тебя люблю, Перфиша, — душа у тебя открытая…
— Пра-аильно! — обрадовался Перфильев. — Я всегда правду-матку. Мне говорят, Орлов — подозрительный человек… А я говорю — не может этого быть! Он есть дворянин и честный офицер — он кровь проливал за царя и оче… оте… за очечество! И я его за это уважаю.
Вот хочешь, я тебе докажу, что я тебя уважаю? А что?
Возьму и докажу… Хочешь, я про тебя тайну открою?
Только это — т-с-с!
— Ну, открывай.
— Мне говорят: приглядывай за Гришкой Орловым — он человек ненадежный. А то, говорят, был уже один такой, Гришка Отрепьев… Так я говорю, то ж Отрепьев, а это Орлов… То, говорят, не суть важно. Важно, что на одну бу… на одну буковь… Тот Гришка О… и этот Гришка О… Может, это, говорят, перст указующий?
— Отрепьев в цари лез, — сказал Григорий. — Что же, по-ихнему, я тоже на трон нацеливаюсь?
— Трон? — Перфильев озадаченно открыл глаза, долго над этим раздумывал, потом решительно затряс головой. — Нет, про трон никакого разговору не было.
Разговор был в рассуждении всяких таких видов… — Он растопырил пальцы правой руки и замысловато покрутил возле головы.
— Какие у меня могут быть виды? Служу, как полагается дворянину, как мой дед и отец служили, вот и все.
— Так вот и я им говорю — поелику он есть дворянин, то всякое такое… — Язык все хуже повиновался Перфильеву, но он никак не мог остановиться. Все, что он принужден был затаивать и скрывать, теперь выливалось, рвалось из него. — А хочешь, я тебе государственную тайну открою?
— Государственные тайны открывать не полагается.
— Так это ж тебе! Ты ж блаародный человек… Только это совсем-совсем т-с-с-с!.. Государь император жилаит…
Чего желает государь император, осталось неизвестно, так как Перфильев вдруг положил голову в миску с остатками квашеной капусты, повозил щекой по капусте, устраиваясь поудобнее и затих.
— Степан! — окликнул Григорий. — Перфиш, ты что?
Перфильев ответил ему только нежным посвистом своих открытых небу "сопелок". Григорий потряс его за плечо, он остался нем и недвижим.
— Эй, кто там! — крикнул Григорий.
В столовую вошла Домна Игнатьевна.
— Неуж еще мало? — сердито спросила она.
— Нет, слава богу, окосел наконец. Растолкай, мамушка, Трофима, пускай сей же миг запрягает в коляску Гнедого, а пристяжной Дочку…
— Да куда тебе такому ехать? Ты же сам пьянехонек, как дьячок на пасху.
— В сам деле? Это не годится. Этого мне никак нельзя… Трофима растолкай, а мне давай лохань да ведро воды. И сорочку чистую…
Облившись не одним, а тремя ведрами, освеженный и переодетый, Григорий вернулся вместе с Домной в столовую. Мертвецки пьяный Перфильев безмятежно спал.
— Теперь он, должно, не скоро очухается. Только ежели очухается, из дому его не выпускай.
— Так разве я, старуха, с ним совладаю? Не вязать же его…
— Можно и связать — не велика цаца. Впротчем…
Орлов прикинул — в случае удачи здесь ему вряд ли жить дальше, при незадаче — не жить тем более: дадут казенную квартиру, с решеткой… Стало быть, и Кнутсенов секрет ему больше не занадобится.
Он повернул панельные розетки, открыл потайную дверь.
— Возьми свечу, мамушка.
— Григорей! — ужаснулась Домна Игнатьевна. — Ты что затеял? Не бери греха на душу, не душегубствуй!
— Да что ты, мамушка, и в мыслях того не имею.
Присвети-ка мне.
Григорий, как куль, взвалил Перфильева на плечо и отнес его в кнутсенов тайник.
— Поставь ему тут питье какое, воды или лучше квасу…
Задвинув кованый наружный засов на железной двери, он вернулся с Домной в столовую и закрыл потайной ход.
— Ежели зачнет кричать или стучать — открывать не моги. Помни, мамушка: выпустишь его — это ты смерть мою выпустишь!
Домна Игнатьевна исподлобья глянула на него и ничего не ответила.
Коляска прогремела по булыге у деревянного Зимнего дворца, свернула на набережную и по Синему мосту выехала на Вознесенскую першпективу. Истомленные бессонной ночью караульные у слобод Измайловского полка, зевая, проводили взглядами коляску. Миновав слободы, кучер хлестнул лошадей и пустил их вскачь.
2
Григорий подоспел вовремя. Верстах в четырех за Таракановкой возвращавшаяся из Петергофа карета увязла в песке. Песчаная полоса дороги и всего-то была длиной в несколько сажен, но лошади без отдыха пробежали за ночь почти шестьдесят верст и выбились из сил. Алексей Орлов спрыгнул с козел, стоявшие на запятках Бибиков и Шкурин спрыгнули тоже, кучер нещадно хлестал кнутом взмыленных лошадей, те не в лад дергались в постромках, но сдвинуть карету с места не могли.
Григорий выскочил из коляски, распахнул дверцу кареты.
— Ваше величество, видно, лучше вам пересесть.
Коляска моя не больно презентабельна, зато лошади посвежее, эти вовсе ухайдокались, им теперь не дотянуть…
Екатерина пересела в коляску, Григорий вскочил на подножку, ткнул кулаком в спину Трофима:
— Гони что есть мочи!
Лошади поскакали. Екатерина была бледна и — не улыбалась. Григорий впервые увидел ее такой сжавшейся — она боялась. Он склонился к ней:
— Не извольте тревожиться, ваше величество! Все будет хорошо, помянете мое слово!