Дневники русской женщины - Елизавета Александровна Дьяконова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
18 февраля, воскресенье
Все ушли… как тихо!.. я дорожу этими редкими минутами тишины и спокойствия, когда остаешься наедине сама с собою.
19 февраля, вечером
Сейчас вернулась с заседания, устроенного в память 19 февраля 1861 года в большом интернате. Так как, несмотря на все старания молодежи, праздник в этот день до сих пор еще не установлен, то мы решили отпраздновать его по-своему: для чтения было приготовлено несколько книг, и одна из слушательниц IV курса обещала прочесть реферат о крестьянской реформе. В 8 часов вечера в верхнем зале интерната было уже довольно много курсисток: они сидели за длинным столом, уставленным казенными лампами под зелеными колпаками; все имело очень деловой вид; так и хотелось положить по белому листу бумаги около каждой из нас и поставить колокольчик, чтобы заседание вышло настоящим, и мне вдруг страшно захотелось встать, говорить, вести заседание так, как я видала в комитете грамотности. Но вездесущая Д-аш первая сказала несколько слов по поводу цели нашего собрания и прочла несколько страниц из «Эпохи великих реформ». Вслед за этим были прочитаны два стихотворения, и оба довольно скверно – по поводу освобождения крестьян. Наконец, пришла Г-ва и прочла свой реферат, который по своему содержанию нисколько не мог привести нас в более веселое настроение: она указывала всю оборотную сторону медали, все недостатки реформы и нарисовала картину современного печального экономического положения крестьян. Для меня в общих чертах это, конечно, было не ново, но о подробностях я не имела ни малейшего понятия и слушала чтение с интересом… Этим рефератом собственно и закончилось все, относящееся к этому дню. Г-ва предложила прочесть как дополнение статью из какого-то журнала о впечатлении, произведенном на крестьян манифестом об освобождении, – все заговорили: «Читать, читать!» Но вместо журнала появилась крошечная интересная брошюрка, и этого было достаточно, чтобы забыть о статье… Все притихли, слушая чтение, точно замерли в позах напряженного внимания. В эту минуту мы, без сомнения, представляли очень характерную картину: слабо освещенная комната (лампы на столе уже давно были потушены) и мы все, разбросанные группами около большого стола, у дверей, у камина, в самых разнообразных позах, слушающие с напряженным вниманием. Все так и просилось если не на картину, то на фотографию. Брошюрка была довольно длинная, и когда ее кончили, то о статье никто уже и не заикнулся… Стали петь. Я в первый раз услышала студенческие песни, и была приятно удивлена прекрасными голосами наших хохлушек. Небольшой хор (нас всех было человек 50–60) пел очень стройно и с увлечением: свежие, звонкие голоса невольно захватывали и настраивали как-то возбужденно. Сначала пели, конечно: «Из страны – страны далекой», потом Я-ва затянула шутливую песенку, с залихватским припевом, из которого я могла только разобрать: «Черная галка, чистая полянка, ты, Марусенька черноброва, чего не ночуешь дома?!» Каждый куплет этой бесконечной веселой песни возбуждал общее одушевление и смех, а хор после этого еще веселее подхватывал свое: «черная галка» и т. д., мне даже весело стало: слова песни звучали так задорно-весело, припев положительно захватывал. Но кончилась эта песня, – и понеслись широкие, грустные звуки: «Укажи мне такую обитель»…
Наконец, хохлушки запели свои родные песни… есть что-то невообразимо грустное в их напевах, меланхолически-нежное; не знаю, как назвать это, но оно действует неотразимо. Мне вдруг стало так грустно, так живо вспомнилось все прошлое и вся жизнь нашей семьи…
25 февраля
Я так редко пишу… теперь, когда моя жизнь изменилась, когда я добралась до пристани. Казалось – тут-то бы и писать, писать без конца, обо всем, и всю свою внутреннюю жизнь раскрывать в молчаливых беседах со своим неизменным молчаливым другом. Но выходит наоборот: я беру его все реже и реже, случайные записи принимают чисто внешний характер. Я живу, жизнь захватывает меня; дни летят за днями, а тетрадка лежит себе в портфеле, точно забытая, ненужная… даже затрудняюсь, как писать. Я занимаюсь целыми днями, и все недовольна собою, и все мне кажется, что я делаю мало; иногда меня охватывает безумное сожаление о прошлом, об этих четырех годах, – и это хуже всего. Положим, они – в смысле житейском – не совсем потерянные: за это время я могу сказать – окрепла духом, развилась, хоть немного, узнала жизнь и людей; на курсы я поступила не юной, неопытной девушкой, а человеком со сложившимися уже убеждениями, со своими выработанными взглядами, но зато мое умственное развитие, мое круглое невежество во всех отраслях знания – приводит меня в отчаяние. Читаю ли я историю, занимаюсь ли славяноведением или логикой – внутренний голос твердит мне: ты могла бы это все узнать раньше, – тогда у тебя были средства на книги, ты могла бы учиться по ним, а ты – предпочитала истратить их на тряпки и брать ненужные уроки. Возможно было знать! надо было только приобрести нужные книги. А что делала я? – и опять передо мной мучительное заключение: те 4 года – потерянное время. С какой завистью смотрю я на Маню Пр-ву, которой едва 18 лет и которая в такие годы – уже столько знает, столько работает… А я? в 18 лет влачила бесцельно праздное существование обеспеченной барышни, терзаясь своим бездействием, не видя ниоткуда ни помощи, ни утешения и, можно сказать, – блуждая во тьме собственного невежества, – читала без разбору все, что имела возможность прочесть… И вот результат: я – на