Пангея - Мария Голованивская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аяна сделала вид, что не услышала реплики. Она подошла к нему с четырьмя комплектами шелкового белья и кокетливо спросила совета, какой надеть.
Приемчик для молодого любовника.
Сработало. Он позабыл о своей обиде.
Его советов она не услышала, снова сжала брови, наморщила лоб.
— О чем ты все время думаешь? — не удержался Платон.
Вместо ответа она кивнула.
«Странная все-таки, — подумал Платон, — ну да ладно, так еще интереснее».
Он так никогда и не узнал, в какие мысли она уходила. А уходила она погулять — у нее была эта привычка с самого детства, когда ей становилось скучно или невмоготу, она уходила через воображаемую калитку в сад и дальше, словно Алиса в стране чудес, разгуливала и туда, и сюда, проваливалась в кроличью нору, пила чай, и ей стоило болезненного усилия прекратить свое путешествие и вернуться назад, в скучное «опять двадцать пять». Из-за этой странной склонности к грезам ее считали недалекой, отсталой, даже сумасшедшей, но никто никогда еще не сумел разлюбить ее из-за этого, хотя многие и пытались. Она возвращалась, вздыхала и говорила ту самую реплику, которую собиралась сказать до путешествия, — непонятно как, но она никогда не выпускала нить разговора:
— Знаешь, за что женщина любит мужчину? За что вообще можно любить? — вдруг ни к селу ни к городу сказала она.
— Lesson number one? — спросил Платон, натягивая брюки. — Давай я попробую угадать?
Аяна рассмеялась. Почему — он не понял. Может быть, своим мыслям, а может быть, он и выглядел нелепо, прыгая по комнате на одной ножке.
— Женщина любит мужчину, — со всей серьезностью заговорил Платон, — за его силу, способность защитить ее, дать ей смысл, но также и за его слабость, беззащитность и за то, что он лишает ее жизнь всякого смысла. Ну как? — самодовольно улыбнулся он.
Аяна зевнула.
— Ну да. Вроде этого. Но мужчину, который так отвечает, полюбить невозможно, — сказала она, садясь на диван.
Страшная скука вдруг опять нашла на нее. Когда же, наконец, она сможет перестать работать? Неужели она не заслужила, чтобы все эти гадкие царедворцы, эти людишки с дыркой вместо души оставили ее в покое? Как вообще она докатилась до того, что спит с сосунком на заказ?
Слезы потекли по ее лицу.
Он сел рядом с ней, попытался утешить.
— Скажи, а как ты думаешь, мой папа любил маму? — по-детски спросил он. — Мой отец, Лот.
Аяна внимательно посмотрела на него.
— Конечно, любил, — она потрепала его по волосам. — И не потому, что он был нужен твоей матери, чтобы тебя родить, а потому, что он знал, что она прекрасно может обойтись и без этого.
— Да что ты такое говоришь! — Платон встал и заходил по комнате. — Кем моя мать была бы, если бы не родила меня? Циркачкой! Дурой набитой, вращающей хулахуп. Ты соображай, а!
Они проговорили еще с час. Про Константина и безвременно ушедшую Лотову жену. Забыв все предосторожности, Аяна поведала ему, что, скорее всего, ее убили, и убили колдовством. Платон опять закипятился, крутил пальцем у виска, говорил, что никаких ведьм в природе не существует. Аяна в полушутку возражала ему: «А я, по-твоему, кто? Только не говори мне бестактности!», но Платон повторял: «Ерунда, ерунда», и они чуть не подрались, и она даже несколько раз искренне рассмеялась. Но через короткое время очнулась:
— Уходи, время твое вышло, я жду гостей.
— А можно, я останусь, — запросил Платон, — ну куда я сейчас пойду? Мне будет тоскливо! У тебя хотя бы будут играть в карты?
Платону понравился вечер с гостями — суетный, роскошный, бурлящий. Аяна умело играла хозяйку, изысканно принимала, мудро управляла общей беседой, исподтишка показывая Платону, кто есть кто на самом деле. «Вот этот — скряга, смотри, как держит бокал — двумя пальчиками. Боится расплескать! А вот этот — нищий, а корчит из себя богача, хвастается тем, что ел и где был, из кожи вон лезет — значит, плохи его дела». Платон увлекался ее уроками. Ему нравилось, как она препарировала мужчин. Но еще больше он восхищался ее звериным чутьем, позволяющим твердо выигрывать за карточным столом в любую игру — в покер, бридж, вист. Видно было, что с ней боялись играть. Даже не из-за верной потери денег, а из-за унижения, которому она, как всегда, подвергла продувшегося.
— Теперь пой! Громко пой — и чтобы мы поверили, что ты стараешься.
Или того хуже:
— Ну-ка ляжки свои покажи нам! Давай, касатик, спускай портки!
Его отношения с Аяной «сложились» — так он рапортовал Еве. На самом деле он встрескался по самые уши, горел как в костре, корчился и извивался. Он приходил к ней истомившийся и с порога накидывался, валил на пол. Она этого не любила, вопросительно поднимала бровь, силой усаживала за скучный ужин. А как не истомиться, когда ее большие миндалевидные зеленые глаза все время глядели на него, когда даже они не были вместе? И пышная рыжая шевелюра, унаследованная от отца, щекотала ему живот все ночи напролет, хотя он и спал один? Да, конечно, она колдунья, зря он над ней тогда посмеялся! Ее нос с горбинкой вызывал в нем щенячью нежность, он всегда хотел подставить щеку, он хотел лизнуть его, укусить этот нос. Никакой в ней не было показной опытности, она умела быть своей в доску, надежным товарищем, и он многое рассказал ей такого, что не рассказывал никому и никогда. Как совсем еще маленьким закопал мертвую ворону и каждый день откапывал ее, чтобы посмотреть, как она разлагается. Как подложил однажды матери в еду крошечный кусочек своего кала и ликовал, наблюдая, как она принюхивается, не понимает, в чем дело, но ест, ест! Он рассказал ей однажды, что, играя с котеночком — милым чудным рыжим шариком, как будто нечаянно задушил его, что-то в нем шевельнулось, какой-то сладкий нерв, и пальцы сами сцепились у него на горле, и он глядел на его судороги с жалостью и наслаждением, а потом долго не мог забыть этого, не мог уснуть, вспоминал посекундно, как они играли, да как вдруг он взял его за шею, да как тот бился, и как он потом его закопал в саду под окном и все глядел на холмик, которого уже и не было видно, а он все глядел и глядел.
Очень часто Аяна не просто страстно, а по-особенному нежно прижимала его к себе.
«Ты мой маленький», — однажды вырвалось у нее, и тогда он, кажется, понял, что именно вызывает женскую любовь.
Платон, конечно, очень быстро захотел навсегда забрать Аяну себе. В нем проснулся ад, разевающий гигантскую пасть каждый раз, когда вспоминал, что Аяну ему купили за деньги, и когда контракт кончится, она навсегда уйдет от него, будет так же прижимать кого-то другого.
— Давай ты всегда будешь со мной? — по-детски попросил ее Платон.
— Интересно, — с улыбкой отвечала она, — ты полюбил меня и хочешь, чтобы я перестала существовать? Но что же ты тогда будешь любить во мне?
В ответ он раскричался. Обвинил ее в бездушии. Она хотела обнять его, но он оттолкнул. Она заплакала, сама не ожидала этого, ведь это обычная вторая стадия привязанности, когда влюбленный юноша хочет забрать себе женщину в собственность. Она должна научить его никогда не хотеть этого, так отчего же у нее потекли слезы? Она перестала плакать, когда увидела, что взгляд его из яростного становится ледяным.
Обычно свою роль она играла безукоризненно. Она должна была подарить этому породистому отпрыску урок отменной влюбленности и превозмогания ее, а заодно и грамматику телесной страсти — так они договорились с Евой, которую она не столько даже любила или принимала, сколько уважала. Она это задание всегда помнила. Унижала его, чтобы он научился сопротивляться страсти и зависимости, ласкала особенно жарко, когда он демонстрировал силу духа, капризничала, чтобы он понял, что такое женское тело и женская душа. Но что-то у нее все время срывалось с крючка и удочка ее гнулась: она не могла при всей своей опытности взять над ним верх, он все время вырывался, выскальзывал, и урок каждый раз выходил какой-то кривой.
Например, он неугомонно, дотошно расспрашивал о ее прошлом. И никак его с этой темы свернуть было нельзя.
И она откровенничала, а куда денешься?! Рассказала, что на своего отца зла не держала, что рыжая шевелюра, доставшаяся от него, помогла ей почувствовать свою силу, а белоснежная кожа — обрести особенное ощущение собственной хрупкости, которое так нравилось настоящим мужчинам. Она рассказала ему и о своей матери, назло которой прожила всю свою молодость. Платон посмотрел на нее с укоризной. «А что, разве ей плохо живется в Германии, в монастыре, среди сестер? — ответила она, как будто этот молокосос мог осудить ее или одобрить. — Что может быть лучше для таких мятущихся натур, как она? Правда, ей пришлось променять Аллаха на Христа, но не все ли равно, какому богу служить, он ведь един?» Она рассказала ему, жадно пившему каждое ее слово, как красила зеленым глаза, красным — губы, бордовым — соски, и как мужчины теряли от этого рассудок, рассказала о шоферне, тискавшей ее пахнущими бензином лапищами по молодости в автопарках, о дальнобойщиках, которые любили ее, легкую и веселую, прихватить с собой на недельку-другую прокатиться по бескрайним дорогам, робко крадущимся сквозь не то чтобы не паханую, а даже и не меряную пангейскую землю. Они никогда не обижали ее, кормили с лихвой, поили шампанским, давали вдоволь одежды и денег в благодарность за электризующее умение отдаваться полностью и все равно никогда до конца не принадлежать, а значит, не ложиться камнем на сердце. Многие были ей благодарны. Многие давали ей рекомендации, и она взошла на самый верх с самого низа, выросла из подземной лужи, через бетон, взметнулась по шершавым стволам деревьев к солнцу и облакам, никогда не забывая, как вернулась однажды домой совершенно счастливая с текущей по ногам первой кровью — утешила собой страдальца в подвале среди вонючих протекающих отопительных труб в белых известковых оплетках, а он, дурачок, так и не понял, что она была с ним самый первый раз в своей жизни. Что нашла она тогда в его пьяненьких поцелуях и дряблой тискотне дрожащих рук? Самое себя. Она вышла наружу, окончательно порвав всякую связь с матерью, предавшей от горя все, даже свое собственное имя.