Пангея - Мария Голованивская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Платон с размаху ударил его кулаком.
— Да ты заболел! — констатировал Пловец, даже не покачнувшись. — Ева! Ева! — прокричал он уже в коридоре, двигаясь в сторону столовой. — Купи мальчику гантели, а то у него совсем нет сил. Опозорится, того и гляди!
Что у него было до нее?
Учителя. Он даже вожделел к некоторым из них — пожилым женщинам с большой грудью, трогал их в грезах, раздвигал их огромные тяжелые бедра и заходил внутрь, в их густое теплое лоно, мрак, бесконечность утробы. Он тянулся в этой темноте к сургучной тайне и не мог дотянуться, потому что — так он объяснял это себе — был еще маленький. У него были занятия с Пловцом, футбольные матчи, во время которых он страстно болел и терял над собой контроль, крича вместе со всеми: «Гоооол!» или проклиная успехи врагов, мальчишеские забавы в кинозале и кокаин, к которому Пловец нарочно пристрастил его. У него была мать Ева — грустная, томная, величественная, недоступная, холодная и всегда немного чужая. У него был ежик, который однажды ушел от него в сад и не вернулся. У него был, правда, в памяти, задушенный котенок. У него были друзья, с которыми он познакомился в путешествиях и переписывался с ними по электронной почте, обменивался фотографиями и песнями. У него был Константин, которого он ненавидел и любил одновременно. У него был отец, Лот, с которым они давным-давно не виделись и не говорили, но все-таки он у него был. И книги, в которые он уходил с головой, и шахматы, в которых достиг совершенства, а теперь появилась и Аяна, его первая женщина, которую он умудрился, пускай и с разницей во времени, разделить со своим отцом.
Поняла ли эта женщина, что она была у него по-настоящему первой? А что если действительно он вел себя неуклюже из-за кокаина, из-за влюбленности? Как он теперь сможет жить, если потеряет ее? Что он будет делать с этими драматургом, пожилым любовником, поджидающим ее в загородном доме с тяжелыми бархатными шторами? Что он должен думать обо всем этом?
Читая про блудницу, он то чувствовал отвращение к ней, наполнялся благородным негодованием и готовностью обличать пороки и грязь, все мерзости человеческой плоти, то ощущал возбуждение и желание измараться в ней с головой, в ее экскрементах, в ее менструальной крови. Когда отвращение сменялось нежностью, отчего-то по лицу его начинали бежать слезы.
Именно из-за этого чтения он не отставал от нее:
— Как ты стала такой?
Этот вопрос за то недолгое время, что они провели вместе, он задал ей несколько десятков раз.
И она повторяла и повторяла: пошла учиться в педагогический техникум и первый курс окончила с одними пятерками, а на втором уже отчаянно загуляла. Начала с подругами зарабатывать на поклонниках, мотала души, по молодости, из любопытства, а не от жестокости. Была главной советчицей многоопытных мужей по многим, порой даже государственным делам. Помогала и Голощапову, и Лахманкину, когда было нужно. Охмурила генерала-картежника, по сравнению с которым знаменитые знатоки человеческих душ, всякие Бальзаки да Манны — жалкие глупыши, бормочущие школьные истины.
— Бальзаки и Манны? — переспросил Платон.
Она рассказала ему, как сама открыла свой первый маленький частный притон, сняв дачу в престижном загородном поселке, как первых своих девочек наняла на работу. Как подсела на героин и чуть не погибла от него, а потом сумела отказаться, но зато теперь настроение скрипит и качается, словно на адских качелях, умопомрачительные истерики, когда все хочется крушить и никого не жалко, и горлом идет такой страшный крик, что потом неделю нет голоса. Но мужчины терпели ее истерики, боялись ее, валялись в ногах, убирали черепки, покупали новый хрусталь, жалели ее, прощали. А потом она отказалась уже от этого притона, устала от чужих судеб и неразгадываемых житейских шарад, и мать ее, не выдержав, подалась в монашенки, отдала свою веру за чужую, только бы не видеть ее и этой ужасной, как она говорила, жизни, и тогда Аяна все остановила и стала работать одна, и то только в охотку, потому что денег уже достаточно и больше незачем гнаться. «Прям „Травиата“», — простодушно отметил Платон, не заметив, что ранил ее и этой репликой, и последующим поступком: привез в свой дом, указанный Евой, в дом, где он когда-то рос из совсем маленького, за городом, у мелкого, но звонкого ручья, в котором даже водилась форель. Он искренне полагал, что забирает ее на свою территорию, куда больше никто не придет и где она будет принадлежать только ему. Вечно.
— Сколько из-за тебя погибло мужчин?
Он задал этот вопрос вскоре после того, как она рассказала о своей первой любви: грустная история с грустным концом. Услышав этот вопрос, она посмотрела на него с уважением.
— Да вот был один дурачок, художник, я даже позировала ему, все он чего-то хотел от меня — то брака, то клятв в верности — перерезал себе вены, выпустил наружу красную реку своей воспаленной фантазии… Я очень плакала по нему, оттого и завела дурака-драматурга, чтобы успокоить боль.
— Почему у меня раньше получалось плохо, я же делал все как в кино?
Он задал этот вопрос, когда они оба только вышли из постели и готовились ужинать, заказали из ресторана суши с рубиновым тунцом и розово-перламутровыми креветками, которые Платон особенно любил.
Аяна хотела было отшутиться, но у нее не получилось:
— Знаешь, что и кого ты видишь в кино? Человеческое испражнение! — неожиданно резко сказала она. — Мерзость, поднятую выше головы. Мерзость в золотой чаше.
— А ты забавная, — задумчиво проговорил Платон, — столько нафантазировала, столько придумала сказок и сама веришь в них. Я теперь понял, за что женщины любят мужчин.
Аяна вздрогнула от этих слов.
Платон встал со стула, пнул ногой футбольный мяч с автографами игроков его любимой команды, который он принес с гордостью показать ей в самом начале их отношений, и уставился на зашторенное еще окно, впервые отметив, что узор на шторах может быть так же увлекателен, как и вид из окна.
Он больше не звонил ей и не приходил.
Через несколько дней после их последней встречи, когда Аяна убедилась в правильности своего предположения, на нее сначала нашла страшная ярость, а потом глубокая и нестерпимо тяжелая печаль.
В ярости она кричала на служанку, бросала в нее посуду — разбив все, что было в посудном шкафу в столовой, — лиможский белый чайный сервиз на двенадцать персон, и кузнецовский обеденный сервиз — супницу, блюдо для горячего, глубокие тарелки и тарелки для второго с синей каймой, три соусника и тарелку для хлеба. Она каталась в осколках, страшно воя и ранясь, она размазывала по лицу черные от туши слезы, изрыгала проклятия. Потом, как это бывало обычно, она принялась вышвыривать из окон все, что попадалось ей под руку: зеркала, проигрыватель, несколько кожаных пуфов из Шри-Ланки, одежду. Она кричала, что не хочет жить, что жизнь ее — невыносимая пытка, адский огонь, что никто его не вынесет, никто на свете. Ее домработница — милая румыночка Анита, знавшая жизнь и умевшая держать рот на замке, привычно успокаивала ее, словно не слыша страшных оскорблений в свой адрес, давала отвар, потом, когда ее отчаяние стало угрожающим, она привычным жестом позвонила Вассе, которая приехала и сделала ей укол. Последнее, что Аяна успела вышвырнуть перед тем, как Васса сделал ей инъекцию, был футбольный мяч с автографами, на который она, злобно рыча, указала Вассе:
— Ты старуха уже и не знаешь, зачем все его пинают! Я скажу тебе, я — этот футбольный мяч. Мной играют и мной забивают голы.
— Спи уже, — с раздражением сказала Васса.
Приезжая на экстренные вызовы к Аяне, она никогда не вспоминала, что когда-то помогла ее матери выжить и родить, не вспоминала Аяну маленькую, любившую сидеть у нее на руках, вообще никогда не сентиментальничала, несмотря на то, что старость давно поселилась в ее теле, глаза почти ослепли, зубы шатались и выпадали, уступив место гадким искусственным протезам, руки дрожали и не могли так ловко, как раньше, попасть в вену.
— Ты больна, у тебя истерия, — в который раз холодно и отчетливо произнесла она уже провалившейся в сон Аяне. — Как же мне нестерпимо отвратительны истерички!
В старых книгах красоту представляли в виде женщины с головой в небесах и телом, купающимся в лучах восходящего солнца. В одной руке эта женщина держит лилию, такую прекрасную и непорочную, как и она сама, а в другой — шар и компас. Шар — это наш земной шар, а компас — это способ определить направление пути, ведь это понадобится каждому, кто столкнулся с красотой. Голова ослепительно прекрасной женщины всегда в облаках, потому что красота всегда небесна, и не существует человеческого языка, чтобы описать ее.
ЗАХАР
«Какой странный, — подумал Захар, впервые приехав по указанному адресу за новым клиентом, — с тростью. Кто теперь носит трость? И усики, и прищур, и разрез глаз…» Петух, когда отправлял его, непутевого, на очередную подработку всего-то на пару дней, предупредил: