Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941 - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3-4/I 42
На чужой земле умирать легко.Чужая земля не держитНи во ржи васильком, ни в окне огоньком,Ни памятью, ни надеждой.
Только жить нельзя на чужой земле.Недаром она чужая.Глянь, звездами вовсю разыгралась во мгле,О горе твоем не зная.
Ташкент[331]
5/I 4 2 Пришла к ней вечером. Она лежит. Голова кружится. Я уговорила ее измерить t°– 37,2. Но ни кашля, ни насморка. Только бы не легочное что-нибудь. Я была послана пригласить в гости Штоков. Исидор затопил печь, О. Р. сварила картошку и компот, – вскипятила чай. Они привели с собой своего друга, режиссера – его прекрасный, живой рассказ[332].
6/I 4 2 NN лежит. t° 36,8. Обедать ходила.
Очень грустна. Я поила ее чаем с принесенными бутербродами. Завтра принесу ей продукты – но, боюсь, тогда кончатся уже у нее дрова. Сегодня постараюсь раздобыть обещанный Юфит уголь[333]. Я прочла ей стихи. «На чужой земле».
– Прочтите еще раз.
Прочла.
– Прекрасные стихи. Замечательные.
От смущения и счастья я убежала к Волькенштейнам. Когда вернулась, она сидела на постели и повторяла мои стихи.
– Сядьте. Слушайте.
И повторила все восемь строк, оговорившись во второй строфе: вместо «Недаром она чужая» – сказала – «На то она и чужая». Может быть, так и лучше?
Снова говорили о «Поэме Горы» и ее авторе. Мое чувство такое: слова есть, описательные, а самих вещей нет. Например, нет горы, о которой столько слов.
Я заговорила о слове «уничтожено». Тут же был Волькенштейн. Его вздорная болтовня. NN молчала. Потом, когда он вышел, согласилась со мной. «Это – растление».
Потом, заговоря о морали и значении ее для всего и для поэзии, сказала:
«Чужие люди за негоЗверей и рыб ловили в сети…Пушистой шкурой покрывали, —
подумайте, это написал мальчик, распутный двадцатидвухлетний мальчишка… Вот что такое мораль»[334]).
Потом я рассказала ей, совсем в другой связи, о том, как я била сумкой по голове шофера, переехавшего человека на шоссе и не желавшего возвращаться. Она мне рассказала:
– «Когда я была беременна, Н. С. уехал в Слепнево, а я поехала к моей маме, гостившей в Подольской губернии[335]. Я всегда очень любила собак и жалела бродячих. Бродячие приходили к нам во двор, и я давала им кости. Там их очень много. Один раз я дала собаке кость, и она подавилась. Стоит и задыхается у меня на глазах… Тогда я подошла к ней, опустилась на колени, засунула руку ей в горло и вытащила кость. Все очень испугались, потому что я была тогда беременна. Но собака поняла, что я хотела ей помочь».
8/I 42 Вчера, под вечер, я пришла к ней, счастливая от того, что наконец иду не с пустыми руками.
Застала ее у Волькенштейнов. Она встретила меня так:
– «Л. К., я тут совершила страшное преступление! Такое, что меня бойкотируют все друзья, Штоки дали слово не приходить, Волькенштейны тоже… Железнова выгнала из комнаты старуху Блюм, которая у нее ютилась, выбросила в коридор ее вещи; я застала старуху плачущей в коридоре, где еще недавно умирал ее муж, и предложила ей переехать жить ко мне… Ну что? вы присоединяетесь к бойкоту?[336]
– Присоединяюсь! – ответила я.
Передо мной сразу всё померкло от огорчения. Как! мало того, что ей дали самую плохую комнату в общежитии – маленькую, сырую, холодную – к плесени, к холоду и неустройству еще присоединится болтливая и глупая старуха Блюм! Я когда-то не хотела хлопотать о комнате для NN на Жуковской (бывшая Афиногеновой[337])), потому что та комната большая, хорошая, и туда непременно кто-нибудь вселится. И вот, на 5 метров, А. А. сама себе вселила… А еще на днях говорила, что не пойдет жить с Е. В., так как хочет быть одна[338].
Я побежала плакаться в жилетку Штокам. Их я застала в ярости. Они посоветовали мне зайти к Левину[339]. Пошла. Он встретил мои слова очень сочувственно, но сказал, что ничего не может поделать, что он не имеет права вселить Блюм в комнату к m-me Нович (36 метров!) или m-me Саргиджан (30 метров!) и посоветовал мне обратиться к Алимджану – чтобы тот как-нибудь, поговорив с мадамами и самой Блюм, полюбовно уладил этот вопрос[340].
Я вернулась к А. А. Блюм внесла постель – на пол – и чемодан. Говорила о конфетах, которые у нее украли. Глупость ее равна только ее болтливости. В улыбке есть что-то льстивое, жалкое и цепкое одновременно. Монолог:
– Союз Писателей ничего не хочет для меня сделать. А между тем, я ведь жена члена союза – одного из самых первых членов союза, к тому же. Фамилия моего мужа ведь начиналась на Б, и он всегда стоял в списке первым…
Когда она вышла, и NN снова вызвала меня на разговор, и я сказала несколько сердитых слов, я получила такую отповедь:
– «А я думаю, А. К., вы должны радоваться тому, что я не могла равнодушно пройти мимо этой старухи и ничем не помочь ей…»
Я смирилась, то есть не стала ей возражать, но как это нехорошо с ее стороны! Старушка не из тех, кто пропадает… И почему она не думает обо мне нисколько? Ведь ее комната – мое единственное прибежище.
Заговорили о другом.
– «Вчера на улице Костя Липскеров учинил мне скандал: зачем я сказала Тихонову, что ему, Липскерову, не нравится моя поэма? А дело тут вот в чем: Тихонов, очевидно, где-нибудь в high life'ncTOM месте об этом упомянул – у Пешковых или у Толстых – Костя же там вращается и страшно этим гордится, думая, что эти дамы и в самом деле высший свет, в то время как…
Я ему ответила: – Голубчик, я не пойму, если это не секрет от меня, то от кого же еще это может быть секретом? А если хотите ругаться – идемте ко мне в комнату, здесь холодно…
Он пошел, но не ругался, а оправдывался (видно уж Толстой при дамах его пристыдил!): «мне поэма понравилась, только я не хотел, чтобы в вашем творчестве было что-нибудь литературное»».
Скоро я ушла.
Сегодня забежала к ней с утра. Она еще лежала. Поднялась, затопила печь, напоила меня крепким вкусным чаем. И я, собравшись с духом, решилась заговорить о главном пункте: о переписке поэмы и пр. Я уже несколько раз приносила к ней бумагу, и перо и чернила для переписки – и она всё уклонялась. Сегодня я решила спросить в упор. И получила очень ясный и обоснованный отказ. Тогда я сказала:
– Но согласитесь, NN, как-то это препятствие преодолеть необходимо. Время военное. Вдруг пропадет единственный экземпляр, вдруг мы расстанемся с вами, и я не успею…
Тогда она предложила, что сама перепишет поэму и отдаст мне экземпляр на сохранение.