Повести - Петр Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От того Ваньки только и остались зубы одни: ровные, чистые.
Вдруг блеснул острый луч света, поиграл на высокой придорожной траве, перебежал с полыни на макушку козледа и растаял.
— Ваня! — указал я на восток. — Гляди, какой хороший восход!
— Да… Очень…
— А какое крупное солнце! Даже пятна видны.
— Отец… стадо…
— Да, выгнал, Ваня, сейчас он выгнал.
— А я уж… теперь…
И он закашлялся. Мы остановились. Кашлял он мучительно, с надрывом. Чтобы не видел он сострадания на моем лиде, я отвернулся и смотрел на поля. Влево от нас большое имение помещика Климова. Сквозь кровавые, пронизанные лучами солнца яблоневые листы темнеет огромный дом. Сзади него риги, гумна, ометы соломы, клади хлебов, амбары. На взгорье уже паслись, рассыпавшись, шленские овцы. Над двумя каменными салотопнями дым. Он идет из высоких, словно фабричных труб. Чудилось, что ветер доносит сюда запах бараньего сала. Начался убой скота. Скоро мужики нашего села и других деревень поедут брать у Климова потроха, чтобы на следующий год летом отработать за них: скосить ему рожь, овес. Все есть у Климова, только на фронте нет у него ни одного сына из четырех. Все пристроились: кто у воинского начальника, кто в лазарете, а двое закупают скот для интендантства.
Что ж, всюду так! Черт с ней и с землей! Все равно мы теперь не работники.
Успокаиваю себя… а внутри, помимо моей воли, нарастает злоба, яростный гнев. Мне хочется кричать на все поля, на все села и деревни: «Зачем?» Вместо этого я ору во всю глотку:
— Дя–дя Андр–рр–е-ей! Оста–анови–и-ись!
Он придержал лошадь, обернулся, и его черная борода тоже освещена и пронизана солнцем.
… У солдатки Маши полные глаза слез. Она поймала меня на улице, когда я шел к Ваньке, умолила зайти к ней. Вот я в ее двухоконной избе. Небогато живет Маша, когда‑то в девках первая красавица на все село, да и сама‑то она вышла из бедной семьи за этого здоровяка и забияку Ефима, по прозвищу «Копыто». В детстве Ефима ударила лошадь копытом, шрам на лбу остался на всю жизнь. Взял Ефим Машу себе в жены с боя. Из‑за нее больше всего и сражался он. У Маши, когда она ходила в девках, отбоя не было от парней. Она знала себе цену, знала, что хороша, и в первые годы их жизни не один раз ее густые волосы побывали в крепких руках Ефима.
Вот и теперь про нее ходили слухи. Чьей‑то досужей заботой слухи эти достигли и Ефима, то есть угодили на самый фронт. Словом, Ефим прислал грозное письмо. Вот оно передо мной на столе. Письмо кажется мне овеянным пороховым дымом, запахами окопов, на нем явственно видны следы огромных немытых пальцев Ефима. Солдат в словах не стеснялся. Обзывал Машу так, что мне даже про себя читать стыдно, а она просит вслух. Что ж, вслух так вслух. Сначала хорошо. Поклоны до сырой земли ей, поклоны двум девочкам, бесчисленной родне. Внезапный переход на окопную жизнь — чем кормят: гнилое мясо, фасоль–шрапнель, хлеб не урубишь, сахару нет. За этим следуют окопные вши, маята, грязь, страх смерти, тоска. Этой хорошо знакомой мне картиной Ефим явно рассчитывал вызвать у Маши сострадание, а уже дальше, в последней части письма, он, как гром, обрушился на нее. Трудно судить, сколько в письме было правды и сколько наплели ему, только в конце письма он чуть ли не всех мужиков села уложил с Машей спать… Очень жаль, что Маша неграмотна. Пусть и читала бы и отвечала сама. А она просит меня… ответить этому грозному вояке, разуверить его, а главное, успокоить. Даже мне, привыкшему писать разные письма от разных людей на фронт, не легко это сделать. Надо написать что‑то особенное, надо мысли Ефима перевести на другое.
Помня о военной цензуре, я приступил к составлению письма.
Отвесив до сырой земли поклоны от Маши, от девчонок, которые где‑то бегают на улице, от родных и знакомых, которым своих забот хватает, я, не слушая Машу, перешел к перечислению всего того, что случилось в селе.
Маша чуть слышно говорит свое, я пишу свое. Она диктует: «Не верь ты, Ефимушка, свет родненький, ни одной собаке. Все они врут тебе, окаянные, терзают твое сердце тоской, хотят разлучить нас», а я пишу:
«Много в село заявилось раненых: кои без ног, кои без рук, и к работе не способны. И ты, Ефимушка, свет мой, подумай, за какие грехи люди эти всю жизнь свою исковеркали. Береги ты себя, не оставляй нас сиротами, а то богатеи от войны откупаются, а вы одни воюете, а придете в село — опять те же богатеи. У них и земля, у них и здоровье, а вы что? Подумай, Ефимушка, про эту чертову жисть».
Иногда, увлекшись, я забывал о цензуре и от лица Маши писал Ефиму такое, что он несколько раз оглянулся бы, читая письмо, и, конечно, не поверил бы, что это диктует его неграмотная Маша. Я писал: «В деревне живется день ото дня все хуже и хуже, землю солдаткам никто сеять не хочет, пособие не выдают».
Писал про Климова, про Сабуренкова, Шторха. Смутно напоминал Ефиму о том, что было в селе десять лет тому назад. От лица Маши выражал уверенность, что «это самое будет еще, только похлеще».
— Спасибо, Петя, — сказала Маша, прослушав письмо. — Сейчас самовар поставлю.
— Нет, мне к Ваньке надо сходить.
— Сходишь, успеешь. Посиди, расскажи что‑нибудь про войну.
Маша поставила самовар на скамеечку, ловко подхватила ведро с водой, налила, и скоро самовар весело запел. За чаем я подробно ей рассказал, как однажды нас, изнуренных и обмороженных, решили отвести с передовых позиций в тыл, отдохнуть. Бестолковый офицер всю ночь водил нас где‑то, кружил, а к рассвету, вместо того чтобы очутиться в глубоком тылу, мы оказались в тылу у противника, как раз сзади его окопов. Сначала мы опешили, растерялись, затем, опомнившись, отчаянно и неожиданно для австрийцев навалились в окопы, пошла потасовка. Мы застали австрийцев спящими. Ни одного не оставили в живых. Пролежав в окопах день, мы в ночь снова перебрались на свою сторону.
Тихо открылась дверь, вошла Мавра. Прежде чем помолиться, она пытливо посмотрела на меня, на солдатку Машу, затем известила:
— За тобой я, Петя.
— Что случилось? — удивился я.
— Сход скликают. Старосту, слышь, и писаря сменять хотят… Про тебя есть слухи… Вроде в писари выкликать собираются.
— Спасибо, тетка Мавра. Когда будут сменять десятского Шкалика, я выкликну тебя. Согласна?
— А то разь нет! — засмеялась Мавра, — тогда и навовсе я буду знать все раньше других.
14
По пути на сход ко мне зашел Илюшка. Он теперь настоящий мужик. Не знаю, прибавилось ли в нем ума, зато фасон налицо. Важный стал. Руку подал не как прежде, с дурашливой улыбкой, а протянул ее издалека, будто лопату.
— Здорово, Петр Иваныч.
— Здорово, Илья, — так же важно отвечаю я ему, — как живете с законной супругой?
— Помаленечку, — говорит он и глаза ведет к потолку, будто что увидел там. — А вы?
— Мы? — удивился я. — Он перешел на «вы». — Мы, как бог поможет.
— Бог‑то бог, сам не будь плох, — сказал он поучительно.
На Илюхе новый пиджак и брюки. Разглядев, я догадался. Он вычернил свою шинель — и костюм готов. Но откуда новые сапоги? Может быть, на пенсию купил? А может быть, тесть Палагин?.. Словом, дело его, Илюхино. Нет, недаром посмотрел Илья на потолок. Оглядев еще стены, пол, домашнюю утварь, он деловито, будто впервые все это увидев, заявил:
— Плохо живете.
— То есть, как плохо? — не понял я.
— Бедно, — пояснил Илюха. — Избу надо переделывать.
— Правильно. Советую тебе с моим отцом об этом поговорить.
— Сам берись, на отца не надейся.
— Он — командир, — ответил я, все более удивляясь хозяйственности молодожена.
— В такую избу ни одной девки не сосватаешь, — проговорил Илья, и в голосе его даже бас послышался.
— Вот как! У вас изба не лучше, а все‑таки сосватали.
— Мы — дело другое. Мне тесть сруб сторговал. С отцом делюсь. Сам хозяин буду.
Сказал и от удовольствия даже зажмурился.
— Что ж, — промолвил я печально, — ты в сорочке родился. Тебе вон какого тестя послал бог.
— Сам не будь плох, — опять и совсем уже ни к чему повторил он. — Пойдем на сход.
Сыпал мелкий, бесконечный осенний дождь. Кое у кого в избах горели огни. В темноте хромоногий друг несколько раз налетал то на оглобли, то на брошенную небрежным хозяином дугу. Я очень боялся, что Илья повредит себе ногу. Он шел впереди. Раньше всегда плелся сзади меня, а теперь даже рядом идти не хочет. Изменился человек! Не считает ли он меня мальчишкой, а себя всамделишным мужиком?
Сход во «въезжей» избе. Она — просторная, пятистенная. Илюха проталкивается сквозь народ и изредка кое–кому небрежно сует руку, иных он будто не замечает, хотя они и окликают его. Совсем заважничал зять богатого вора Палагина. Я отстал от него и остановился возле Андрея, с которым мы ездили в город. Андрей мне теперь как бы стал родным человеком. Обрадовался и он, увидев меня. Глаза его под черными лохматыми бровями загадочно блеснули. И мне уже чудилось, вот подмигнет и скажет: «Знаю, знаю. Э–эх, девка‑то, а?» Но он ничего не сказал. Просто мне самому так хотелось. Я поздоровался с ним, и мы стали слушать, что говорил староста. Тот в чем‑то оправдывался. Шум и выкрики мешали слушать. Особенно шумели солдатки. Оказывается, была ревизия денежных дел, и выяснилось, что староста растратил не только мирские деньги, но и пособие, полагавшееся солдаткам.