Повести - Петр Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главный учетчик, Иван Бусанов — инвалид японской войны — хорошо знал законы… Стоял он возле большого стола и, держа в руках огромную книгу-, вычитывал из нее статьи расходов. Очки у него держались на веревочке, которая опоясывала гладкие длинные волосы, делавшие его похожим на монаха. Глаза — острые, суховатые, лицо с небольшой бородкой, строгое, пожалуй, даже злое. Знали, что Иван Бусанов ничего не утаит.
Староста Ефим Чулков совершенно потерял облик гордого самоуверенного человека. Он стоял пунцовый, в глазах — испуг. Прежде аккуратно расчесанная борода его — теперь жалкая, растрепанная бороденка; бляха болталась на груди, как ненужная. У старосты «перерасход», как мягко намекал Иван Бусанов, и все догадывались, что староста просто «хапнул» да еше пропил с писарем, который тут же сидел за столом и строчил что‑то. Писарь держал себя спокойно, с достоинством. Дело как бы его совсем не касалось.
Иван Бусанов читал не торопясь, нараспев, словно наслаждаясь, и в его певучем голосе слышалась тонкая насмешка. Когда народ смеялся, он с удивлением смотрел на всех, — лицо становилось строгим, — а едва стихали, снова вычитывал статьи расхода. Всех особенно заинтересовали расходы по поездкам в соседнее село Арчаду к одному мужику. У мужика был седой, симментальской породы, бык. Старосте и писарю эта скотина очень приглянулась, и они непременно хотели купить быка для общественного стада. Общество уже доподлинно теперь знало, какой породы бык, сколько ему лет, сколько за него просят, сколько дает староста, — знали стар и мал, но вот самого быка не видели, и был ли он в самом деле, тоже неизвестно. К сущности, не бык интересовал народ, а статьи расходов по поездкам в Арчаду. Их, этих статей, очень много. В книге расходов они озаглавлены очень коротко и всюду одинаково:
«Еще в Арчаду, по быку».
И сумма расхода на поездку.
Суммы разные — то больше, то меньше.
Поездки «по быку» начались еще с зимы прошлого года и продолжались до последнего времени. Поездок этих было записано не менее полусотни, оттого–го они и запомнились при чтении. А в самом деле староста с писарем ездили в Арчаду не более трех раз. Это все знали. Слышался злой смешок, а под конец уже хохот, когда Иван читал эти статьи о быке.
Кроме того, он очень своеобразно выговаривал слово «еще»: он произносил его мягко, нежно — «эщэ».
Вот он читает:
— «Эщэ в Арчаду — рупь семьдесят пять».
— Квасок, — восклицает кто‑то, — четвертная.
— «И эщэ в Арчаду, — читает Иван, — и эщэ рупь семьдесят пять».
— На похмелку, — добавляют из толпы.
Прочитав несколько статей об уплате пастухам, сторожу, за въезжую, Иван, переждав, с особым наслаждением снова:
— «И эщэ в Арчаду по быку… два двадцать».
— Ого, это бражка. Она крепче.
Когда дошел до последних месяцев, Арчада стала дороже вдвое.
— «Эщэ в Арчаду, — прижмурил суровые глаза Иван, — три рубля пятьдесят копеек».
— Самогон! — догадались люди и начали спорить, у кого же такой дорогой самогон.
Староста отвернулся. Он рассматривал картину «Битва Кузьмы Крючкова с немцами». Картину эту староста видел тысячу раз.
Кончив читать, Иван медленно снял очки, еще медленнее завернул их в бумажку и тихо сел.
На старосту насчитали более трехсот рублей. Из них около двухсот следовало солдаткам. Наступило молчание. Все смотрели на старосту, а он никак не мог оторваться от картины. Очень она ему понравилась.
— Староста, отвечай! — наконец не вытерпел старик Григорий и стукнул палкой о пол. Очень строг этот старик.
Старосту словно кто силой повернул к народу. Лицо у него горело, рот открыт широко, хотел что‑то сказать, да так, не сказав, плюхнулся на колени, ударился лбом о грязный пол и лишь одно вымолвил:
— Мир, прости, грешен!
Староста знал народ, народ знал не первого старосту. Редкий был без греха, и не было еще случая, чтобы «мир» не прощал старосту, если он падал на колени, а потом ставил ведро водки за «прощу».
На эту «прощу» и рассчитывал староста.
Опять молчание. Многие отвернулись. Стыдно видеть старосту с бляхой на груди поверженным на колени.
— Ми–ир, — простонал Ефим, — христа–ради! Бес попутал…
Трижды должен староста просить прощения, трижды кланяться и в третий раз уже обещать угощение.
«Мир» молчал. Даже бабы молчали. Писарь уткнулся в бумагу, что‑то писал. Иван Бусанов сидел за столом, будто в гостях. Ни один мускул, ни одна складка не шевелились на его постном лице.
Вот он, третий земной поклон старосты. Снова качнулся вниз, на лоб пали волосы, и, когда поднял голову, на глазах у него явственно проступили слезы. Хороший признак! Староста кается сердцем.
— Батюшка–мир, сделай прощу…
Помолчав, тихо, но чтобы все слышали, совсем неплаксивым голосом добавил:
— Ведро.
Как кнутом ударило это слово и первым ударило сапожника Якова.
— Мужики! — заорал он, раздвигая народ, — что казнитесь! Простить надо! Всех прощали!
— Знамо, простить, — поддержали Якова. — Встань, Ефим.
И вот уже сход закричал, загалдел, народ оживился, и, кто что говорил, не поймешь. Были выкрики и не о старосте, не о его растратах. Кричали о караульщике, который спит по ночам, о дезертирах, которые воруют кур, ягнят; о плотине, которую чинить бы надо, да, пожалуй, теперь поздно, о наборе солдат, который вот–вот объявят. О Гагаре кричали, что он повысил гарнец за помол, о драке снох–солдаток чьих‑то, смеясь, рассказывали. Словом, обо всем, только не о старосте.
А он все еще стоял на коленях. Его еще не простили. Пусть постоит, пбмается. Сначала должен его простить старик Григорий, потом молчаливо — Иван Бусанов. Именно молчаливо. Он сделает вид, что учетчик–ревизор тут ни при чем, коли такова воля мира. Кто‑то тихонько уже подталкивает старика Григория, что‑то говорит ему, увещевает, а он идет как бы через силу, нехотя, упирается. И когда старика поставили как раз против старосты и все затихли, наступила торжественная минута. Сапожник Яков, тяжело вздохнув, каким‑то особым, задушевным голосом сказал старосте:
— Вон у кого проси прощенья. Он старше всех, а мы што…
— Дядя Григорий… христа–ради… век буду бога молить, — простонал староста.
Григорий погладил бороду, посмотрел на образа и вот бы ему сказать «прощаю от мира, пусть бог простит», как вдруг закричали солдатки, да так дружно, так голосисто, что все смешалось.
— А наши способия?
— Ишь, просты на чужие деньги!
— Мы не простим! Отдай!
— Кровью облитые пропил!
— К воинскому с жалобой!
— Бороду выдерем!
Они долго кричали, они уже готовы были схватить старосту за бороду, избить, но старик Григорий, вначале смутившийся, пришел в себя, стукнул клюшкой, цыкнул на баб. Когда они мало–помалу стихли, он сказал старосте:
— Вот, Ефим, преступник ты перед миром. За мирские деньги проща тебе, за сиротские — прощи нет. Мир, правда?
— Правда! — подтвердил мир.
Староста встал. Лицо его повеселело. Он поклонился сходу и сказал:
— Спасибо!
Обращаясь к бабам, добавил:
— Продам корову, телку — выплачу. Перед миром говорю!
Бабы поверили и совсем утихли, — перед миром говорит.
Я спросил Андрея:
— Что же, опять его оставят?
— Игната Родионова метят, — пояснил Андрей.
Игната Родионова я хорошо знаю. Низкорослый, честный, трудолюбивый мужик и на редкость непьющий. Живет он не плохо, но семья большая: один сын его, Васька–Заяд, убит, другой воюет, третий готовится. Игнат стоял неподалеку от нас и о чем‑то говорил с солдатками. Скоро мимо нас прошли два мужика. У них очень веселые лица.
— За самогоном, — ухмыльнулся Андрей.
— Правь сходом, Иван! — крикнули Бусанову. — Давай поскорее.
Мужики заторопились, чтобы скорее окончить сход и выпить. Иван это знал.
— Говорите, кого старостой? — сразу спросил ои.
— Игната! — первым крикнул Андрей, да так громко, что у меня в ушах зазвенело.
— Степана!
— Якова!
Но все больше и больше голосов за Игната. Наконец только и слышалось «Игнат».
— Пойдет ли он?
— Пойдет. С ним говорили.
— Игнат, пойдешь в старосты? — спросил Бусанов.
Приземистый Игнат пробился на середину и наотрез начал было отказываться, но ему не дали договорить, — так принялись на него кричать да ругаться, что он то ли по принуждению, то ли добровольно, но, видимо, согласился, махнул рукой и усмехнулся.
— Теперь писаря! — заторопился Иван Бусанов. — Кого писарем?
— Старый хорош!
— Пущай старый послужит.
— С него тоже надо полведра. Пил вместе.
— У нового старосты не попьет.
Писарю, видимо, не хотелось уходить. Он сидел молча, совсем не волновался. А вот я сразу заволновался, все тело пронизало дрожью.