Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лейтенант почтительно козырнул.
К вечеру серые волны с востока снова начали среди бури огня бить в лесистые горы, на которых стоял когда-то красивый замок, и оттеснили противника. И к ночи из развалин замка потянулись на восток пленные. Среди них был и Фриц Прейндль, молодой лесничий из баварских Альп, стройный, красивый молодой человек с мечтательными глазами. Голодный, измученный, усталый, он шел под конвоем страшных казаков в эту странную страну, из которой до него некогда долетели в глушь его милых лесистых гор книги удивительного Достоевского, громадного Толстого и чарующие душу песни Чайковского. Он любил тихую, красивую жизнь в своих лесах и изболелся теперь душою, все пытаясь безуспешно уловить смысл того, что вокруг него делалось. Вместе с ним шла огромная толпа немецких солдат, которые были полны тоской о покинутых семьях, тревогой перед темным будущим и тайной, но глубокой радостью, что весь этот ужас для них хоть на время кончился…
В противоположную от замка сторону на запад шла большая партия русских пленных, голодных, холодных и изнуренных. И среди них везли в крестьянской повозке красивую сестру Веру, ошеломленную разрывом снаряда, с прорванными барабанными перепонками и потому совершенно глухую. И сказал кто-то из пленных в темноте:
— А знаете, Иван Иванович, я думаю, что все это в конце концов будет иметь огромные положительные последствия… Бесследно это пройти не может. Первым следствием, мне кажется, будет образование Европейских Соединенных Штатов. А это в свою очередь предполагает коренные перевороты в строе многих европейских государств…
И после небольшого молчания кто-то ответил грустно из темноты:
— Вам следовало бы еще прибавить, что эта война последняя, как уверяют газеты… Эх, друг мой, не фантазировать нам надо, не надеяться на какую-то благодать свыше, а работать, работать, работать… Если война что и показала с ужасающей несомненностью, то только то, что мы самообольщались, что сделано людьми разума страшно мало, что надо работать, работать, работать…
— И тут не унимаются… — проворчал третий. — У меня ноги так стерты, что ступить не могу, а они — Европейские Соединенные Штаты… Тьфу!
Молчание… Слышен топот и шурканье многочисленных ног, порой подавленный вздох, порой сдержанный стон раненого и грубый окрик конвойного. Сестра Вера, без сознания, тихо и нежно бредит о чем-то на мокрой соломе своей скрипучей грубой телеги. Около нее идет молодой истасканный берлинец, раньше парикмахер, а теперь начальник этого конвоя. Он долго осматривал девушку сальными глазами перед отъездом и теперь решил не упускать ее из виду…
А вверху горят, переливаются, искрятся звезды…
VII
«ВСЕ ДЛЯ ВОЙНЫ!»
Для Евгения Ивановича жизнь становилась все тяжелее и тяжелее. Его «Окшинский голос» под руководством задорного Петра Николаевича был точно каким-то мучительным нарывом на его душе, который болел день и ночь. Прежде всего газета — менее, чем когда-либо, — имела право называться окшинским голосом, так как она не только ни в малейшей степени не отражала подлинных настроений края, но наоборот, стояла в резком противоречии с ними. Войну, видя, что она затягивается, что ведется она, как всегда, бездарно, стали уже поругивать все, все начали уже ею тяготиться, все желали только одного: поскорее развязаться с ней. Даже подкупленное щедрым притоком способия крестьянство и вообще беднота, и те уже вздыхали. Воинствующие исключения были чрезвычайно редки. «Окшинский» же «голос» уверял авторитетно, злобно, твердо изо дня в день, что страна кипит негодованием против коварного врага, и требовал: все для войны и — все силы в бой! Почему Петр Николаевич считал себя вправе выдавать свое личное мнение за голос всего края, было неизвестно и непонятно — это был явный и наглый обман. А так как такие голоса слышались каждое утро и в Рязани, и в Казани, и в Иркутске, и в Симферополе, и в Архангельске, то получался обман всероссийский, обман, непонятно на что нужный. И раз провозгласив этот совершенно сумасшедший лозунг «Все для войны!», все эти часто очень порядочные, образованные и гуманные люди, действительно, скоро были приведены жизнью к необходимости пожертвовать войне именно все: правдивость, свое человеческое достоинство, честь, все, что делало их раньше людьми гуманными и порядочными. В том, что они выбрасывали ежедневно в жизнь на этих мокрых, противно пахнущих керосином листках, не было и одной пятидесятой части правды, и они знали это, и вынуждены были не только проглатывать эту казенную ложь, но и сами ложь эту творить. Они с радостью сообщали своим читателям, что все победы среднеевропейской коалиции так только, призрак один, что страны эти накануне революции, что на императора Вильгельма произведено уже второе покушение, что в осажденном Перемышле съедены все даже крысы, что император Франц Иосиф, видя полную безнадежность положения, думает отрекаться от престола, что немцы все — хамы, а союзники все — доблестны, что кронпринц германский взят в плен французскими кирасирами, что в германской армии вспыхнул бунт. И даже ту одну пятидесятую часть правды, которую они могли сообщать стране, они вынуждены были облекать в покровы самой бессовестной лжи: да, правда, что у Гельголанда произошел сильный морской бой, но в бою этом с германской стороны погибло восемнадцать броненосцев, а у англичан погибло всего полтора человека, да у командира одного из сверхдредноутов остановились почему-то часы; да, правда, что на одном из секторов Западного фронта наши доблестные и благородные союзники отступили, но это совсем не было поражением: просто, потеряв только сто двадцать тысяч убитыми, ранеными и пленными, бросив для облегчения только сто тридцать пушек, — да и то старых, никуда, в сущности, не годных — они нарочно отступили на заранее подготовленные позиции. По отношению к русской армии ложь была еще удушливее. Мы только и делали, что, ловко обманывая врага, выпрямляли свой фронт: ослы немцы не понимали, что если мы отдаем им губернию за губернией, города, крепости, целые корпуса, военные склады, последнюю артиллерию, то это только очень сложный и хитрый маневр, который закончится тем, что не сегодня — завтра, а не завтра — так обязательно через неделю немцы будут в ловушке. Сотни раз повторялась эта наглая ложь, и люди все же верили ей: уже появились в коренных русских городах перепуганные, разоренные, несчастные беженцы с залитых кровью окраин России, а люди все верили хитрому маневру, отдали Варшаву уже — все верили, отдали Ковно{137}, Гродно, Вильну{138}, Брест — верили опять!
Участвовать своими средствами, своим именем в этом было мучительно. Но еще мучительнее было то рабство, в которое — благодаря лозунгу «Все для войны» — они все попали. Под предлогом военного времени, военной необходимости, а в особенности военной тайны зарвавшиеся правители весей и градов российских измывались над этими руководителями общественного мнения так, как только хотели, и безобразили, как только русский администратор может безобразить, когда он уверен, что это сойдет ему безнаказанно. Казалось бы, столь воинственно настроенную газету, как «Окшинский голос», в их же интересах было всемерно поддерживать — не тут-то было! Как только кончился медовый месяц войны, так кончился и медовый месяц административного благоволения к ней: вице-губернатор из отставных генерал-майоров, порт-артурец, о котором ходили упорные слухи, что на дальневосточной авантюре он крепко заработал, крушил газету так, как будто это была вражеская крепость. В одном из военных рассказов — одном из миллионов — автор описывал тяжелый бой в Карпатах и те большие потери, которые понесли там русские войска — рассказ вылетел весь. Так как было это уже не в первый раз, то Петр Николаевич, кипя благородным негодованием, прифрантился и полетел объясняться.
— Не допущу! — ничего не слушая, говорил генерал, раскидывая рукой свою бороду направо и налево. — Запомните раз навсегда, милсдарь: в русской армии нет ни больных, ни раненых, ни убитых!
— Но у нас в городе на каждом шагу лазареты, вашество! — воскликнул пораженный Петр Николаевич. — Как же будем мы скрывать то, что у всех на глазах?
— Прашу не рассуждать! Вы обязаны поддерживать бодрость духа в обществе, а не нагонять на него уныние… Примите это к сведению и руководству… Не смею — э-э-э… — вас больше задерживать…
Чрез три дня вылетела целиком большая корреспонденция, присланная с фронта одним из местных офицеров. Снова, взбешенный, полетел Петр Николаевич к храброму порт-артурцу.
— Как — почему? Да у вас тут описывается самым подробным образом устройство русских окопов! — зашумел генерал. — Устройство окопов — это военная тайна, милсдарь, а вы звоните об этом на весь свет…