Вторая книга - Надежда Мандельштам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сознательно употребляю слово "рост", а не "развитие". Мандельштам приходил в ярость, когда слышал слово "развитие". ("Скучное, бородатое развитие", как сказано в "Путешествии в Армению", что вызвало гнев начальства.) Развитие как будто переход от низших форм к высшим и стоит в одном ряду с понятием "прогресс". Мандельштам отлично понимал, что всякое приобретение неизбежно сопровождается утратой, и рассказывал, будто впервые услыхал слово "прогресс" пятилетним мальчиком и горько расплакался, почуяв недоброе. Я что-то здорово боюсь и "перехода количества в качество". Подозрительная штука, породившая скачки - и наши, и китайские... Ненавистному "развитию" Мандельштам противопоставлял "рост" как процесс, при котором человек, меняясь, сохраняет единство личности и лишь переходит из одного этапа (или возраста) в другой, причем путь остается единым. Этапы поэтической работы Мандельштама показательны для внутреннего роста, а не развития. Отношение к любому вопросу, хотя бы к смерти, изменяется на различных этапах жизни Мандельштама, но в то же время едино и целостно на всем пути. Мальчик не верит, что он "настоящий и действительно смерть придет", но понимает, что "когда б не смерть, так никогда бы мне не узнать, что я живу". Юноша на пороге ранней зрелости осознает, что смерть художника - последний творческий акт[276]. Зрелый человек, привыкший к мысли о смерти, все же "дичится умиранья" и, приучаясь к нему, служит себе отходную. Чувствуя приближение смерти и давно зная, что "простая песенка о глиняных обидах" будет насильно оборвана, Мандельштам подводит итоги земной жизни ("...И когда я умру, отслуживши, всех живущих прижизненный друг"), жалеет меня ("Как по улицам Киева-Вия ищет мужа не знаю чья жинка, и на щеки ее восковые ни одна не скатилась слезинка"), а затем - в стихах к Наташе Штемпель - готовится к будущей жизни. Всюду единое понимание жизни как временного дара (именно "дара") и вечности после конца земного пути.
Мне сейчас семьдесят лет, и я знаю, что только пустопорожние люди боятся старости и устраивают нелепый культ юности. У каждого возраста есть свое неповторимое содержание, и мне мучительно больно, что жизнь Мандельштама была искусственно спрессована и он не испытал последнего этапа - постепенного приближения к концу. Впрочем, трудно представить себе постепенность для человека, который с таким "нетерпением жил и менял кожу"[277]... Мандельштам столь же редко говорил о будущем, как и о прошлом, но в 37-38 годах, когда стало совершенно ясно, что дни наши сочтены (не только его, но и мои - ведь я уцелела только чудом или по недосмотру, что одно и то же[p17]), Мандельштам вдруг заговорил о старости. Каждый раз, когда я это слышала, меня охватывала холодная дрожь. После его гибели я раскаивалась в своем ужасе и явной дрожи. Мне все казалось, что во всем виновата я и он бы уцелел, если бы я больше верила в спасение. И сейчас это чувство не изжито, но надо ли ему было жить? Ведь в конце концов и он бы поддался страху, заразился бы им от меня и от всех окружающих и тоже превратился в тень. Для такого человека, как он, смерть была единственным исходом: он не умел быть дрожащей тварью, которая боится не Бога, а людей. Я думаю, что разговоры о будущих стихах, а речь шла именно о них, помогали Мандельштаму отгонять страх и предотвращать упадок. Упорно, вопреки всему, он думал о жизни, а не о насильственной смерти. Если так случится, он умрет, но заранее готовиться к насилию он не желал.
Он говорил тогда, что как поэт он развивался очень медленно и постепенно обретал свободу. Из этого он делал вывод, что будет писать и в старости и тогда-то обретет настоящую свободу. Он не позволит стихам верховодить (об этом он мне писал в письме и в последнее время часто говорил) и не допустит насильственных тем[278]. В те дни у него вырвались стихи о смертной казни. Он мне сказал, что в какой-то степени это навязанные извне стихи: толчком к ним было постановление об отмене смертной казни[279], кроме как за измену родине и что-то еще вроде этого. Мы прочли это постановление в газете, стоя на платформе в Савелове в ожидании поезда. Он сказал: как они, наверное, расстреливают всех подряд, раз издали такое постановление... Стихи о смертной казни были результатом страшного времени, нечеловеческих условий, в которых мы жили. С этой точки зрения они были "насильственной" темой. С другой стороны, "ведь это о людях, мы же не можем отделиться от людей"... Эти стихи слышали только два человека - Наташа Штемпель и я.
Он думал, что в старости будет дышать другим - неотравленным воздухом и насильственных тем больше не будет. Кроме того, он надеялся овладеть стиховым потоком и научиться, как им сознательно управлять. Заметив мой остекленевший взгляд, когда он заговаривал о будущем, Мандельштам смеялся и утешал меня: "Не торопись. Что будет, то будет. Мы еще живы - не поддавайся. Дыши, пока есть воздух. Ты еще никогда не сидела. В камере воздуха действительно нет. А пока еще есть. Надо ценить то, что есть". Я собрала в горсть то, что он мне говорил, хотя это говорилось разновременно и по разным случаям, а не в форме речи и поучения.
В тот новый этап после Воронежа было около десяти стихотворений. Они были отобраны при последнем обыске. Я была в таком состоянии, что не могла их ни запомнить, ни вспомнить. Поэтому они погибли - по моей вине. Мне жаль их, но еще больше жалко тех, которые не были написаны, потому что не стало воздуха.
Этапы моей жизни
Меня не перестает мучить не дожитая нами жизнь. Я все не перестаю гадать, как бы она сложилась, если бы ее не оборвали. Прямым и аккуратным продолжением прошлого она бы не стала, потому что ничего механического в нашей жизни не было. В ней отразились те же этапы, которые так отчетливо и ясно видны в стихах и в росте самого Мандельштама. Мы стояли на пороге нового этапа, но не узнали, что за порогом, потому что его увели. В ночь, когда его увели, он мне пытался объяснить, что в нем что-то проясняется и он видит то, чего не видел раньше. "Знаешь, я как будто бы понял, может, это чепуха, но мы с тобой..." Мы не договорили последнего разговора, потому что я заснула, мне снился страшный сон, я закричала, проснулась, и мы не спали, когда раздался стук Мы даже не простились как следует, потому что я совершен-но окаменела. Я собирала вещи, двигалась, но женщина, когда у нее уводят мужа, вдруг превра-щается в автомат, в камень, я не знаю во что, только на лицах тех, у кого увели мужей, я узнавала это застывшее выражение, которое у меня было на лице в последние минуты... Так все оборвалось, и я не узнала, что видится Мандельштаму за порогом нового этапа, где мы остановились на один миг.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});