То было давно… - Константин Алексеевич Коровин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Есть!
Взял пинцет и вытащил из уха соринку чертополоха. Потом прочищал ухо ватой.
Василий Сергеич был расстроен, говорил:
– Что это у вас, Константин Алексеич, этакая дрянь разрослась? Черт меня угораздил лечь на траву.
Приятели успокаивали Василия Сергеича. Говорили: «Обойдется». Для бодрости выпили коньячку с чаем.
Утром Василий Сергеич проснулся рано.
Иван Иваныч сел около.
– Ну что, – слышу я из соседней комнаты, – как себя чувствуете? Спали?
– Да, спал, – отвечал приятель Вася.
– Ну а освободительное движение в голову не лезет?
– Нет, – говорит, – ничего не лезет.
– Это хорошо. Это, значит, не попало. Я вытащил.
Утром пошли на охоту. Устали, хотели присесть. Вижу, Василий Сергеич осматривает место и, видимо, побаивается, нет ли чертополоха. А Иван Иваныч говорит:
– Даже пыль от него, когда он осыпается, – зловредна. Попадает в нос и в уши и отражается на мозгах.
– А всё может быть, – сказал Караулов. – Много его у нас на дачах растет. Не попадает ли он в голову нашей интеллигенции? Все они бредят освободительным движением. А от чего освобождения хотят – объяснить не могут.
Не попал ли в голову им чертополох?
С той поры, как кто-нибудь из моих приятелей начинал заговаривать о политике, другие приятели говорили:
– Ну, опять чертополох.
И оратор всегда обижался, говорил:
– Ничего с вами серьезного сказать нельзя!
– Чертополох начинается, довольно! – кричали приятели.
Постом
Москва постится. Медленно и протяжно разносится по Москве колокольный звон. Уныло, вроде покаянного… Тройки уже не несутся лихо по Тверской-Ямской в загородные рестораны. Москвичи говеют. Старушка богомольная несет в руках просфору от обедни. Всё как-то пристойно, сосредоточенно – Великий пост…
– Ты, Петр Гаврилыч, у кого говеешь?
– У Варфоломея, в Зарядье.
– Эка ты!.. Ну что… Ты бы у Савватия попробовал. Вот строг. Что Варфоломей! Савватий за пост сразу берется. Спросит: «Балык ешь?» «Ем», – говорю. – «Головизну ешь?» «Ем», – отвечаю. «Чем водку закусываешь?» «Разно, – говорю, – семгой, снетками, белорыбицей, кильки ревельские, ну огурчики…» «Это, – говорит, – не пост, а безобразие…» Строг Савватий.
– Да-с… А Варфоломей насчет женского полу пытает: как и что? Варфоломей-то говорит – на этом самом месте вся основа существа есть и честь человеческая утверждается. Ну и насыпет, ух насыпет – только держись… Едешь от него, так в нутре выворачивает. Верно, всё верно. Ну и думаешь о себе: ну и сукин же я сын!..
– А меня как-то сомнение берет, – говорит Петр Гаврилыч. – Сам не знаю, что: она тебя хвостом завертывает на это самое или ты ее? Ты сюды это от ее, Иосифом Прекрасным прикинешься, а глядишь – и влип. До чего эта слабость в человеке положена, до ужаса. В удивленье потом приходишь, сам себе не веришь.
* * *
Прасковья Ивановна пьет чай с постным сахаром, морщится и вдруг заливается слезами:
– Это всё она, Анфиса Петровна… Сахар-то керосином отдает. Это она накапала в сахар мне… керосину… она… Она меня возненавидела за воротник соболий. А у ней куний.
Сидящая перед ней старушка-богомолка, желтая, худая, вздыхая, говорит:
– Матушка Прасковья Иванна… а может, это Дунька ненароком, с бутылкой керосинной сахар тащила из лавки. Ведь она девка-глупыш, может, она…
– Нет, нет, – отвечает Прасковья Ивановна, – это Анфиса Петровна. Уж я знаю, матушка, что она. Она мне это самое позапрошлый год, тоже этак-то в посту… Была у меня; в лампады воды подлила. Зажжешь, а они трещат, вот трещат – спать не дают… Тогда она меня за платье голубое, шелковое, с кружевцами… Вот уж она меня тогда оглядывала. И в лампадки воды-то налила… Ну, теперь погоди. Теперь я себе шляпку на весну заказала у Ламановой. Из Парижа, по фасону. Погляжу теперь, как она завертится… Морозихе тоже нос утру… Да непременно Сергею Ликсеичу скажу, чтоб автомобиль нам завел. Буду мимо дома ее в Рогожской разъезжать да из него ей ручкой так вот любе-е-зно раскланиваться, в перчатках… Ух, грехи… Но Анфисе докажу!
* * *
Солнце весеннее. На крышах московских домов тают снега, капель с крыш льет на мостовую. Лужи такие веселые. У Лефортова по садам грачи прилетели, гнезда вьют. А под Москвой на проталинах уж травка зеленеет и высоко в небе звенит песня жаворонка. Прилетели. В булочных напекли жаворонков из сдобного хлеба. Глаза – черника вставлена. Утром на столе к чаю жаворонки у всех. Смотришь – весна. Так хорошо!
Собираются друзья мои, охотники, ехать на тягу. Уж вальдшнепа тянут – под Москвой, говорят, видали: у Останкина, в Люблине, в Листвянах, в Медведкове. Собираемся ехать на тягу, зовем приятеля, Василия Васильевича Кузнецова, а он что-то такой не в меру серьезный, так сухо нас встретил, когда мы за ним приехали.
– Отчего ты, Вася, серьезный такой? – спросил его артист Миша Клинов.
Кузнецов как-то особенно посмотрел на нас и медленно сказал, важно:
– На тягу я не еду. Я говею. Я только что сосредоточился. Поняли? Вот-с.
– Ну, ладно. А что же грехи-то собрал? Есть у тебя грехи-то, такие, зацепистые? – спрашивает его охотник Караулов.
– А что же, вы думаете, у вас только грехи. У меня тоже есть.
– Да какой у тебя, Вася, грех? – спросил его Миша Клинов.
– А как же… Я этого Юрия Сахновского, если бы мог, в кандалы заковал… На каторгу, по Владимирской гоном сослал бы… Что он мне третьего дня, в кружке, какой крендель устроил. Я – директор кружка – был дежурным старшиной. А Юрий явился в кружок в четыре ночи. Я ему говорю: «Юрий, заплати штраф». «Хорошо», – говорит. А в штрафной книжке написал: «Вношу штраф по случаю того, что дежурный старшина Кузнецов – дурак». Хороша штучка? Как это вам нравится? Книга-то шнуровая… Она в опекунский совет идет. Все читать будут… А! Вот я и хочу спросить – как это мне его, на дуэли убить или что делать? Так как этого я простить не в состоянии…
– Ну что, Вася, – говорят ему приятели. – Это дело просто так, по пьяной лавочке… Брось, поедем на тягу…
– Не могу, – говорит Кузнецов. – Такую историю Юрий устроил, что и не знаю… А что, пожалуй, не отложить ли, правда, сегодня?..
– Конечно, отложи, – говорят ему друзья-охотники. – Ты сейчас в таком состоянии находишься… Поди, посмотри на себя в зеркало: рожа красная, рот дутый, не годится…
Вася Кузнецов подошел к зеркалу, взглянул на себя, поправил рукой волосы и, обернувшись к нам,