То было давно… - Константин Алексеевич Коровин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он смотрел на меня, и глаза директора смеялись.
– А всё от доброты. А в искусстве этого нельзя. Вот Шаляпин не просит никого. Я прошу. А вас, помните, просил декорации писать, к вам приезжал, а вы думали: военный, что он понимает? Помните, сказали: «Ваш театр – рутина и тоска». Вы сказали. Я немножко музыкант, люблю артистов и искусство, но я служу. Трудновато. Все ругают. А театры полны. Ну, пойдемте завтракать.
Потом однажды ехал я из Петербурга. Встретил в коридоре вагона Александра Васильевича Кривошеина, он уже был министром. Вошли в купе, поговорили о Савве Ивановиче Мамонтове, у которого раньше часто виделись. И сказал мне Александр Васильевич: «Вчера, – говорит, – видел я в первый раз Распутина. Он подошел ко мне и сказал: "Кривошеин. Министр ты теперь. Слушай, запомни и другим скажи: Кривдой весь свет обойдете, домой не вернетесь. Запомни это"».
* * *
Я пишу ночью это воспоминание. А на башне бьют часы бегущего времени. Много погибло. Много тайн утаили. И уйдет в историю страшная сказка страны моей родной. И история поведает всю ту правду, которую прокричали. И только.
Но мне однажды сказал один бродяга-монах, что правда живет в высоких алтарях чести, и не всем дано уразуметь ее.
Мертвецкая
…Бегут воспоминания. В их тайне есть неразгаданное волнение. И печально и глухо спрашивает душа – зачем, зачем так было?
Москва. Зал Благородного собрания. Блестят огнями люстры. Мне девятнадцать лет, кругом меня – юность. Гремит оркестр. Дирижер кричит: «Гран-рон!»[9] Ее рука держит крепко мою руку. Мы летим в толпе из одной залы в другую. Всюду смех, ленты котильона кружатся в движении танца. Она мне сказала, что ее зовут Тата. Маленький рот, темные глаза, черные брови.
Она говорит мне:
– Здесь есть мертвецкая.
– Как?
– Уверяю вас…
– Пойдемте.
И вот мы наверху, на хорах. Слышно откуда-то пение, крик, смех, гам. Открыли дверь, пахнуло табачным дымом, парами пива. Слабый свет газовых рожков освещал огромный зал. Силуэты людей, как бы в облаках, махали руками, обнимались, плясали. И это отражалось на полу, как в пруде: пол был залит вином и пивом.
А на столе стояла девушка с остриженными волосами. Она бойко и визгливо пела:
Возле речки, возле моста,
Возле речки, возле моста,
Школа земская стояла.
Да упала!
Девица взвизгнула:
Порешили эту школу,
Порешили эту школу закрыть!
Вместо школы, вместо школы
Кабак открыть!
Ко мне обернулся студент. Он был пьяный, весь мокрый. Взял меня за рубашку у горла, тряхнул длинными волосами и, глядя на Тату, скрипя зубами, заговорил с надрывом:
– «Выдь на Волгу: чей стон раздается… Этот стон у нас песней зовется…» Стон зовется… Я покажу…
– Трифоновский! – кричит кто-то. – Иди, черт, сюда.
Студент отошел и у бочек, выпивая пиво, обнявшись с кем-то, запел:
Выпьем мы за того,
Кто «Что делать?» писал,
За его идеал…
– Я боюсь, – говорит Тата. – Здесь все пьяные…
Я проводил Тату к ее матери. Это была женщина с большими замученными глазами, худая и высокая.
– Напрасно вы повели ее туда, – недовольно сказала она мне о мертвецкой.
– Я сам в первый раз был в мертвецкой.
– Вы студент?
– Нет, – говорю, – художник.
– А, это другое дело… Вы еще очень молоды… Послушайте, знайте же, что в мертвецкой покойный сын мой очень пострадал.
– Пострадал?
– Там есть люди, которые подслушивают, что говорят пьяные студенты…
Она взяла у меня мой адрес.
Тата просто сказала:
– Приходите поскорей.
Я проводил до подъезда новых знакомых и вернулся в мертвецкую.
Черт знает, что делается, действительно, мертвецкая. На полу так налито пивом, что я промочил ноги. Много пьяных валяются у столов. Гам, крик, песни висят в воздухе. «Гаудеамус» переплетается с «Дубинушкой». Один студент орет: «Плачет белой кровью о прошедших днях!..»
Ловкая дама, взобравшись на стол, бойко запела:
Милый Саша, плоха на небе участь наша,
А если подданных ты любишь,
Богатством всех ты их погубишь.
А если хочешь в рай ввести,
То по миру их всех пусти.
– Браво, браво! – закричали кругом.
Бойкая барыня заметила меня… Спрыгнула со стола и, закурив папиросу, подошла ко мне и сказала:
– Какой красавец.
Села рядом.
– Хороший голос у вас, – сказал я.
Она смотрела мне прямо в глаза острыми карими глазками. Была она много старше меня.
– Вам нравится, как я пою? Я рада. Ну правда, какой вы красивый. Вы за народ?
– За какой народ?
– Как странно. Вы студент?
– Нет, архитектор.
– Архитектор? – повторила она, как будто не совсем довольная.
Встала и бойко пошла к бочкам, в толпу студентов.
В дверях мертвецкой меня остановил здоровый пьяный парень. Он взял меня под руки и заговорил:
– В голове, брат, столько идей, ужас… Поедем к девкам… Я тебе все расскажу. Я, брат, страдаю общей идеей, хочу помочь человечеству, а мне не дают. У тебя деньги есть?
– Мало.
– А сколько?
– Шесть гривен.
– А я-то как же, мне домой доехать надо… Завтра надо есть… – Он смерил меня пьяными и дерзкими глазами. – Ступай к черту, – сказал он. – Тупая личность. Ну, давай полтинник.
– Не могу, вот двугривенный.
Он взял двугривенный и сказал:
– Помни, ты нечаевцу дал.
Простившись с нечаевцем, я в гардеробе дал номер и стал одеваться. Около меня остановилась певица с карими глазками:
– Проводите меня, пожалуйста, молодой человек.
Помню, мне не очень хотелось провожать эту даму.
– А что же вы будете строить, когда кончите курсы? – спросила она меня на улице.
– Тюрьмы и остроги, – ответил я нарочно.
– С вами прямо нельзя говорить.
Мы идем Самотекой. Поворачиваем вправо.
– Вот я и пришла, – говорит она. – Хотите зайти ко мне? Я вам дам последние номера «Земли и Воли».
– Благодарю… Мне больше нравится в Москве, чем в Сибири.
Она рассмеялась. И вдруг обняла и поцеловала меня.
Здесь, у грязных ворот каменного, мрачного дома, нагнувшись и подняв немного платье, она вынула из чулка пачку свернутых