Меандр: Мемуарная проза - Лев Лосев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя внезапно приобретенная крамольная репутация сблизила меня с литовским детским писателем Витасом П. С этим великаном мы пошли на следующее утро в Дом-музей Томаса Манна. С собой Витас прихватил две бутылки коньяка. Вообще-то было закрыто, но Витасу служитель открыл и ушел, оставив нас одних. Мы побродили по комнатам, о которых я ничего не помню, кроме дюн и Балтики за окнами. Потом мы уселись в кабинете нобелевского лауреата, поставили на стол, на котором был написан роман "Иосиф и его братья", свой коньяк и страшно напились (шутка ли — по пол-литра на брата).
Очень пьяный Витас рассказывал очень пьяному мне про свою юность. Почему он в пятнадцать лет обманул советское начальство огромным ростом и в качестве восемнадцатилетнего был принят в карательный отряд, не помню — потонуло в пьяном тумане. Кажется, отца-коммуниста убили враги, но, может быть, и что-то совсем другое. Отряд вылавливал "лесных братьев", но главное, что помнил о боевой молодости мой собеседник, — это расстрелы. После расстрелов плохо спал, мучили кошмары. Особенно страшный был такой: на рассвете или в сумерках он расстреливает пожилого мужчину в нижнем белье, расстреливает, а тот не падает. И вот однажды взвод Витаса получает очередной расстрельный наряд. Серый рассвет, залпы, все падают, только пожилой в нижнем белье продолжает стоять. Витас говорил, а я уставился пьяным взглядом на его неправдоподобно большие руки, крепко сцепившиеся пальцами на столе Томаса Манна, и ужасался: руки палача.
Еще один украинский писатель
Зимой 73-го года в Ялте я познакомился и подружился с Казисом Сая и Эдиком Успенским. Но была там еще одна, короткая, на один месяц, дружба с веселым парнем, драматургом из Западной Украины, Ярославом Верещаком. (Между прочим, было что-то географически антисоветское в самих топонимах "Литва" и "Западная Украина", особенно когда рядом.) В отличие от большинства участников театрального семинара он действительно ежедневно писал свою пьесу и почти ежедневно читал написанное мне и Успенскому. Сюжет был необычайно сложен. Начиналась пьеса с того, что режиссер собирает труппу для читки новой пьесы. В пьесе — это уже пьеса в пьесе — действие начинается с того, что в маленький карпатский город приезжает бродячий театр. Театр представляет пьесу — а это пьеса в пьесе в пьесе, — в которой… Но тут у него еще было не дописано. Из-за крайней запутанности композиции непонятно было — советская пьеса или антисоветская. Вроде бы на что-то этакое намекалось, но, с другой стороны, писалось так, чтобы пьесу поставить было можно. Наломав голову над своим головоломным сюжетом, под вечер Ярослав прихорашивался и отправлялся на набережную клеить девушек. Делал он это очень необычно. Например, однажды он заорал на всю набережную паре приглянувшихся молодок: "Девочки, идите к нам, мы — шпионы!"
Жить в Ялте зимой оказалось очень приятно. Плавать в подогретом открытом бассейне, поглядывая на заснеженные горы. Пить херес у киоска. По вечерам сочинять новую кукольную пьесу с героями, позаимствованными из любимой с детства книги Рабле.
В ялтинском Доме творчества зимой, кроме третьесортных писателей, вроде нас, отдыхали по путевкам донецкие шахтеры. В отличие от писателей, которые бухали и днем, шахтеры выпивали по вечерам и шумно возвращались в Дом творчества около полуночи. Один раз я заподозрил этих подземных работников в сверхъестественных способностях. Я сидел поздно вечером за столом в своей комнате высоко на третьем этаже, задумавшись над тем, как бы завернуть сюжет в пьеске, и при этом рука автоматически рисовала рожи на рукописи. Внизу послышался гомон нетрезвых шахтеров. И вдруг один голос снизу с крайним презрением произнес: "Пишут они, рисуют!"
3
Тулупы мы
Неправильно думать, что все началось в 1953 или даже в 1956 году. Развитие русской культуры, в том числе жизнь русской поэзии, не прекращалось никогда, даже в самые глухие годы сталинской империи нищих. Самиздат — и явление, и само слово — появился в 40-е годы. Всегда находились поэты и художники достаточно молодые, пьющие или сумасшедшие (или все это вместе), чтобы пренебрегать опасностью и резвиться у лагерной бездны на краю. Слабые, кривые, а все это были ветки еще живого древа русской культуры, а не отрезанный прутик, "сохраненный" в эмигрантской банке.
Унизив и изничтожив Маяковского, большевики назвали его "лучшим, талантливейшим": было бы лучше для них, если бы они этого не делали. Ибо Владимир Владимирович, хотя и служил исправной пропагандистской завитушкой на ихнем железобетоне, но также прикрывал и не замеченный товарищами пролом в стене, через который можно было проникнуть к футуризму, к Хлебникову, к главному стволу. В 47-м или в 50-м году школьники читали не только "Стихи о советском паспорте", но и "Человек", и "Облако в штанах" (в 1956 году именно ранний Маяковский стал нашим паролем, пропуском к Пастернаку) и вслед за этим отправлялись в рискованное путешествие по недочищенным библиотекам, по лавкам букинистов, по барахолкам, где невероятные книжки Бурлюка и Кручёныха считались в те времена копеечным хламом. Это, в общем, удачно сложилось, что тов. Сталин назвал Маяковского "лучшим, талантливейшим…". Если бы в 1930 году застрелилась Ахматова, и к власти затем пришел бы Бухарин, и А.А. была бы названа "лучшей, талантливейшей поэтессой нашей советской эпохи": станция метро "Ахматовская" (мозаика с сероглазыми королями), танкер "Ахматова", переиздания вплоть до "Библиотеки пионера и школьника" — это был бы более трудный путь для выживания культуры: лучше через будетлянство и кубофутуризм добраться до Ахматовой и Мандельштама и всего остального, чем любой другой путь. Русский футуризм заражал приобщавшихся воинственностью, установкой на эпатаж, то есть необходимыми душевными качествами, а русский формализм (как теоретический сектор футуризма) обеспечивал универсальный подход, метод, систему. Итак, от Маяковского шли к Хлебникову и Кручёныху, а затем назад уже через Заболоцкого и обэриутов, то есть приобщаясь к наивысшей иронии и философичности, какая только существовала в русской культуре.
Вот почему могло случиться совершенно невероятное по газетным масштабам 1951 года событие: футуристическая демонстрация на филологическом факультете Ленинградского государственного ордена В.И. Ленина университета им. А. А. Жданова. Несколько восемнадцатилетних первокурсников — Эдуард Кондратов, Михаил Красильников и Юрий Михайлов, наряженные в сапоги и рубахи навыпуск, 1 декабря 1951 года пришли в университет и, усевшись на пол в кружок в перерыве между лекциями, хлебали квасную тюрю из общей миски деревянными ложками, распевая подходящие к случаю стихи Хлебникова и как бы осуществляя панславянскую хлебниковскую утопию. Конечно, их разогнали, их свели в партком, их допрашивали, кто подучил, их призывали к раскаянию и выдаче зачинщиков (увы, и то и другое частично имело место), их шельмовали на открытых комсомольских собраниях и в закрытых докладах, наконец, Красильникова и Михайлова выгнали из комсомола и из университета; в рабочей среде, на заводе, они должны были завоевать право продолжать изучать старославянский язык и основы марксизма-ленинизма. По меркам эпохи они отделались легко, и тому были две причины: во-первых, внешне русофильский характер хеппенинга (главное, что не жидовские космополиты), во-вторых, они, сами того не подозревая, своей эскападой удружили массе молодых прохвостов, которым требовался трамплин для карьеры, — появилось кого шельмовать, демонстрируя собственную идейность и бдительность, на каком основании подсиживать — не проявившее достаточной бдительности — начальство и т. д. и т. п. Добрый десяток карьер начался в тот декабрьский денек: один напечатал статью в "Комсомолке", приобрел репутацию "боевитого журналиста", а один даже, начав с того, что волочил славянофилов за шиворот в партбюро, дошел в конце концов до службы в ЦК.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});