Капут - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Где вы его взяли? – спросил я.
– Он был в танке на площади. Мотор заглох, танк подбили, а этот продолжал отстреливаться. Немцы спешили, они ушли и оставили его нам. Их было двое. Стреляли до последнего. Одного мы убили. Этот не хотел сдаваться, остался без патронов, пришлось ломами вскрывать люк, он сидел там тихо, как мышь. Второй, пулеметчик, был мертвый. Этот – водитель. Теперь надо везти его в румынский штаб в Балту. Но здесь никто не проезжает, все грузовики едут по главной дороге, а здесь никто не появляется уже дня три.
– А зачем сняли с него сапоги?
Солдаты нахально засмеялись.
– Добрые чеботы, – сказал капрал, – взгляните, dòmnule capitan, какие ладные чеботы у этих свиней русских.
Он встал, порылся в мешке и достал пару татарских сапог из мягкой кожи.
– Они одеты лучше нас, – сказал капрал, показывая свои стоптанные башмаки и рваные штаны.
– Это значит, что их родина лучше вашей, – сказал я.
– У этих свиней нет родины, – сказал капрал, – они – скоты.
– Даже у скотины есть родина, – сказал я, – она лучше нашей. Много лучше родины румынской, немецкой, итальянской.
Солдаты уставились на меня, они не понимали, они смотрели на меня, пережевывая в тишине куски курятины, выловленные в супе, а капрал смущенно сказал:
– Пара таких сапог обойдется в пару тысяч лей как минимум.
Солдаты качали головами, поджав губы.
– Э-э, да, – говорили они, – пара таких чебот стоит по крайней мере две тысячи лей, а то и больше.
И качали головами, поджав губы. Они румынские крестьяне, а румынский крестьянин не знает, что такое животина; не знает, что всякая скотина имеет свою родину; не знает, что такое машина и что каждая машина имеет свою родину; что даже сапоги имеют свою родину, намного лучшую, чем наша. Они – крестьяне, которые не знают, что такое быть крестьянином; закон Братяну дал землю румынским пахарям, он дал им землю, как дал бы по наделу земли лошади, корове, овце. Они знают, что они румыны и исповедают православную веру. Они кричат: «Да здравствует Король!», кричат: «Да здравствует маршал Антонеску!», кричат: «Смерть СССР!», но не знают, что такое король, что такое маршал Антонеску, что такое СССР. Знают, что пара таких чеботов стоит по меньшей мере две тысячи леев. Они бедные крестьяне и не знают, что СССР – машина, которая воюет на машинах, на тысячах машин, на миллионах машин. Но пара таких сапог стоит по меньшей мере две тысячи леев, а то и больше.
– У маршала Антонеску, – сказал я, – сотня пар сапог покрасивее этих.
Солдаты внимательно смотрели на меня, поджав губы.
– Сотня пар? – сказал капрал.
– Сто пар, тысяча пар, – сказал я, – и все намного красивее, чем эти. Вы никогда не видели сапоги маршала Антонеску? Они прекрасны. Из кожи желтой и черной, из кожи красной и белой, скроенные на английский манер, с золотой розеткой под коленом. Они просто великолепны. Сапоги маршала Антонеску намного красивее сапог Гитлера и Муссолини. Сапоги Гитлера еще можно назвать красивыми. Я видел их вблизи. Я никогда не разговаривал с Гитлером, но его сапоги я видел. Они без шпор. Гитлер не носит шпор, он боится лошадей, но даже и без шпор они достаточно красивы. Сапоги Муссолини тоже красивые, но никуда не годные. Они не годятся ни для ходьбы пешком, ни для езды на лошади. Они хороши только для того, чтобы стоять на почетной трибуне, принимая парад и глядя на марширующих в рваных башмаках и с ржавыми ружьями солдат.
Солдаты смотрели на меня, поджав губы.
– После войны, – сказал я, – все пойдем к маршалу Антонеску добывать себе сапоги.
– И к dòmnule Гитлеру, – сказал солдат.
– И к dòmnule Муссолини, – сказал другой.
– Конечно, и к Гитлеру, и к Муссолини тоже, – сказал я и спросил капрала: – Сколько могут стоить сапоги Гитлера?
Все рассмеялись, потом вдруг, не знаю почему, повернулись к пленному. Тот сидел, забившись в угол, и буравил меня своими раскосыми, мутными глазами.
– Ты дал ему поесть? – спросил я капрала.
– Да, dòmnule capitan.
– Неправда, поесть ты ему не дал, – сказал я.
Тогда капрал взял со стола миску, наполнил ее чорбой и подал пленному.
– Дай ему ложку, – сказал я, – суп нельзя есть руками.
Все следили за капралом, как он брал со стола ложку, протирал ее пальцами и протягивал пленному.
– Спасибо, – сказал пленный по-русски.
– La dracu, – воскликнул капрал, что значит «пошел к черту».
– Что вы собираетесь делать с пленным? – спросил я.
– Нужно передать его в Балту, – ответил капрал, – но здесь никто не проезжает, главная дорога в стороне, придется вести его пешком. Если сегодня не проедет какой-нибудь грузовик, завтра поведем его в Балту пешком.
– Вы бы скорей пристрелили его, ведь так? – сказал я капралу, пристально глядя на него. Все рассмеялись и посмотрели на капрала.
– Нет, dòmnule capitan, – ответил капрал, слегка покраснев, – не могу. Нам нужно отвезти его в Балту. У нас приказ доставить хоть одного пленного. Нет, dòmnule capitan.
– Если поведете его пешком, надо вернуть ему сапоги, нельзя дойти до Балты босиком.
– О, босиком можно дойти хоть до Бухареста, – сказал, смеясь, капрал.
– Если хочешь, я отвезу его в Балту на моей машине. Дайте мне одного солдата сопровождения, и я отвезу его.
Капралу мысль понравилась, остальным тоже.
– Поедешь ты, Григореску, – сказал капрал.
Солдат Григореску нацепил патронташ, взял стоявшую у стены винтовку (патронташи были французские, большие и плоские, винтовка тоже французская, системы Лебеля, с длинным треугольным штыком), снял с гвоздя ранец, повесил его через плечо, плюнул в землю и сказал:
– Пошли.
Пленный сидел в углу, уставясь на нас своим мутным взглядом.
– Пойдем, – сказал я ему по-русски.
Татарин медленно встал на ноги, он оказался высоким, с меня ростом, нешироким в плечах человеком с тонкой шеей. Он шел за мной, пригнувшись, рядовой Григореску следовал за ним с винтовкой наперевес.
Поднялся сильный ветер, небо было твердым, тяжелым, как чугунная плита; похожий на гул реки шум пшеничного поля поднимался и затихал вместе с ветром; время от времени раздавался треск в зарослях подсолнечника при хриплых пыльных порывах воздуха.
– La revedere, до свидания, – сказал я капралу, пожимая ему руку.
Солдаты по одному подошли пожать мне руку. «La revedere, la revedere, dòmnule capitan, la revedere». Я завел машину, выехал из села и направился по изрытой ямами, с глубокими бороздами дороге (следы танковых гусениц четко отпечатались на мягком матрасе пыльной дороги). Солдат Григореску и пленный сидели сзади, я чувствовал, как напряженный взгляд татарина буравил мне спину.
Из глубины бескрайней равнины наплывала, заполняя понемногу все небо, похожая на огромную жабу буря. Зеленая туча в белых пятнах походила на пульсирующее в тяжелом дыхании жабье брюхо. С горизонта доносился раскатистый хрип. В полях по сторонам дороги лежали сотни сожженных машин, остовы грузовиков, перевернутая набок стальная падаль, с неприлично широко распахнутыми жалкими конечностями. Но вот понемногу я стал узнавать дорогу, конечно, я уже проезжал здесь несколько дней назад, а может, и сегодня утром: вот река, речные заводи с густыми зарослями камыша и тростника. В бледном зеркале воды плавало отражение белесого брюха огромной жабы, надвигавшейся в грохочущем небе. Первые горячие, тяжелые капли медленно дырявили дорожную пыль с шипением раскаленного железа, погружаемого в воду. Вот наконец во мраке показались первые дома, я узнал Александровку, покинутое всеми село, где я провел предыдущую ночь.
– Будет лучше остановиться здесь, – сказал я солдату Григореску, – уже поздно ехать дальше, до Балты еще далеко.
Я остановил машину перед домом, в котором уже ночевал. Начинался дождь, капли неистово били в землю, поднимая приглушенное клокотание и густые облачка желтой пыли. Гниющая кобылица еще лежала на обочине дороги перед деревянной калиткой. Мы вошли в дом. Все было таким же, как и утром, в том же призрачном замершем беспорядке. Я сел на кровать, наблюдая, как солдат Григореску снимает патронташ, вешает ранец на ручку шкафа. Пленный опустил руки, прислонился к стене, напряженно глядя на меня маленькими раскосыми глазами.
Я выглянул за дверь: ночь была черная, как черный камень. Я вышел в огород, толкнул калитку и сел на обочине рядом с падалью кобылицы. Дождь бил в лицо и стекал по спине. Я жадно вдыхал запах мокрой травы, но в пьянящий запах свежести постепенно вплеталось жирное, мягкое зловоние падали, оно подавляло вонь гнилой стали, разлагающегося железа, смердящего металла. Мне казалось, что древний закон войны людской или звериной брал верх над новым законом войны механизмов. В запахе мертвой кобылицы я ощущал себя на древней прародине, вновь обретенной прародине.
Немного погодя я вернулся в дом и бросился на кровать. Я смертельно устал, ломило кости, сон пульсировал в голове, как большая артерия.