Глубокий тыл - Борис Полевой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Познакомься, дедушка, это режиссер-оператор товарищ Красницкий. Он будет снимать о нас фильм, — и, потихоньку подталкивая оторопевшего старика к незнакомцу, пояснила: — А это мой дедушка. Он лучший раклист, он сейчас единственный, кто умеет здесь печатать ситец в десять красок.
И она исчезла вместе с Красницким в полусумраке коридора, пахнув на деда ароматом духов «Жди меня», флакон которых она получила 1 Мая на молодежном вечере как приз за лучшее исполнение стихотворения Константина Симонова того же названия. Посмотрев вслед уходящим, старик покачал головой: «Кино! Этого еще не хватало!» Он боялся, как бы у внучки не закружилась голова из-за шума, поднятого в связи с их начинанием, и как бы в конце концов она не оказалась пустоцветом.
Вымытая половина пола, темнея, резко контрастировала с недомытой. Старик сменил воду и принялся домывать. Он опасался, что раньше времени нагрянет строгая бабка и тогда уже всем достанется на орехи…
Девушка вернулась поздно, праздничная, возбужденная. Серые глаза ее неистово сияли.
— Ну, сняли тебя, чудачку? — спросила Варвара Алексеевна, невольно любуясь внучкой.
— Бабушка, уж что такое сексопил? — спросила Галка вместо ответа, вертясь перед зеркалом, принимая различные позы.
— Сексопил? Не знаю, не слыхала… А тебе на что? — настороженно спросила Варвара Алексеевна.
— Руслан Лаврентьевич несколько раз это слово повторял, а я уж не знаю. Вот «фотогеничная» — это ясно, это значит, здорово на кино выходишь, а сексопил… Так уж и тянуло спросить, да неудобно серость свою показывать… У него машина-вездеход, какой-то приятель-генерал ему подарил. Он сам водит. Только неудобная: того и гляди вылетишь из нее.
— Ну, а как он там вас снимать-то будет, рассказывай, — торопливо встрял в разговор дед, заметив, что жена поджала губы и настороженно поглядывает на внучку.
— Ой, мы еще только наметили план съемок! Вы знаете, он в скольких странах был, Руслан Лаврентьевич! Он уж даже в Монголии жил!.. А часы у него с вечным заводом. И слушайте, слушайте, он говорил, что меня будет снимать в фас, крупным планом, а Зинку только в три четверти. У нее уж, оказывается, фаса нет… Ведь это только подумать — нет фаса!
Галка была в упоении; пританцовывая, она сновала по комнате, рылась в своих вещах, примеряла то одно, то другое, то третье платье, неустанно тараторила, и все время слышно было: Руслан Лаврентьевич, Руслан Лаврентьевич, Руслан Лаврентьевич… Бабушка хмурилась все больше.
— Вот что, Галина, — сказала она наконец, сердито постукивая по столу пальцами. — Кино — это дело великое. Только вы с Зиной, не воображайте, что вы какие-то там фотогеничные. Ничего в вас такого нет, обычные фабричные девчонки… Заметила вас партия, подняла, знают вас люди. Но помни, девка, не для вас это, для народа, для страны вас подняли. И смотри у меня, нос не задирай… А этот, как его сексопил-то, если что, я и тебя не пожалею, к ним в студию прямо в партком напишу, что он, вместо того чтобы дело делать, глупым девчонкам головы кружит…
Галка даже руками всплеснула.
— Что ты, бабушка, — с ужасом вскрикнула она, — у него жена красавица! Он мне карточку показывал: глазищи — во, брови — во! Из-за нее какой-то генерал даже стреляться хотел, но раздумал и запил. А я… Да он на меня и не смотрит, я ему для фильма только и нужна…
В дверь стучали.
— Кто? — спросил дед.
— Это я, — ответил женский голос.
— Никак Татьяна? — с сомнением произнес Степан Михайлович, вставая, чтобы открыть дверь. Но, опередив его, со страшным визгом к двери неслась Галка.
— Мама!
На пороге стояла рослая, круглолицая, лет сорока женщина в форме майора медицинской службы. Не было в ее облике ничего военного: вместо кителя или гимнастерки — платье защитного цвета, пилотка была надета, как чепец, и белокурые волосы, которым седина придала на висках сероватый оттенок, виднелись из-под нее. Повиснув яа шее у матери, Галка целовала ее в губы, в щеки, в глаза.
— Мамочка, мама, мамуля! — твердила она, обливаясь теплыми слезами и прижимаясь к матери, будто боясь, что та возьмет да вдруг и растает или уйдет так же неожиданно, как пришла.
3
Военнопленные постепенно становились на механическом заводе в некотором роде привычными людьми. На них попросту не обращали внимания. А так как некоторые из них обнаружили хорошую квалификацию, что в рабочей среде всегда служит лучшей рекомендацией, явочным порядком стали нарушаться и официальные границы, проведенные между ними и рабочими. Даже лягушачьего цвета форма, которую в этом городе, столько перенесшем от гитлеровского нашествия, видеть не могли, теперь уже переставала привлекать внимание. Выработался даже своеобразный язык общения, состоявший из выразительных жестов, подкрепленных двумя-тремя русскими или немецкими словами.
Пальцы, одинаково перепачканные в машинном масле, лезли в один кисет. Сизоватый махорочный дым поднимался к потолку.
— Вот я, — говорил один из собеседников, тыча пальцем себя в грудь. — Я штадт Верхневолжск, понимаешь, город, штадт Верхневолжск. А ты? — Палец направлялся в грудь собеседника.
— Я есть город Гамбург.
— Выходит, товарищу Тельману земляк?
— Я, я, Эрнст Тельман… Эрнст Тельман…
А когда после такой беседы житель штадта Верхневолжска у точильного колеса показывал уроженцу города Гамбурга, как заточить резец под отрицательным углом, что было для немца новинкой, или, наоборот, гамбуржец показывал верхневолжцу какой-нибудь особый способ закалки инструментов, знакомство закреплялось.
Разумеется, пленных по-прежнему приводили и уводили под конвоем. Но понемногу и конвоиры, чувствуя, что как-то неудобно торчать с винтовкой среди работающих людей, упрощали свои обязанности. Один из них, пожилой, в прошлом слесарь из МТС, человек пытливый и наблюдательный, был не прочь кое-чему подучиться у квалифицированных рабочих этого старого завода; другой, совсем еще молодой парнишка, присаживался к столику и, отставив винтовку, принимался за письма. Здесь, среди токарных, фрезерных, карусельных, долбежных и иных станков, среди грохота и визга железа, непримиримый лозунг «Смерть немецким оккупантам!» как-то сам собой сменялся прежним, с детства дорогим каждому советскому рабочему «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Только в цехе ремонта и сборки положение оставалось напряженным. Ерофей Кочетков, бывший правой рукой Арсения, свалился в брюшном тифу. Бригады по-прежнему в основном состояли из юнцов, донашивавших форменные фуражки училища трудовых резервов. Волей-неволей пришлось мастеру на место заболевшего определять Гуго Эбберта, из-за которого еще недавно Куров чуть было, как говорится, не наломал дров.
Мастер нехотя, но уже признавал, что фриц, как он по-прежнему именовал немца, попался толковый, дело знал и, видимо, не только по незнакомству с русским языком, а от природы был молчалив. С «орлами» у него установились недурные отношения. Те так и звали его: дядя Гуга. Арсений же по-прежнему избегал с ним разговаривать. Если крайняя надобность требовала что-нибудь обсудить, говорил отвернувшись или смотрел, но не в лицо, а на руки, на то, что они делали.
Переводчица больше всех тяготилась нелепостью таких отношений. Как-то, не выдержав, она рассказала Эбберту о трагедии Арсения Курова. Тот выслушал ее молча и только вздохнул. После этого он и сам стал избегать мастера. Обычно спокойный, державшийся с достоинством, в присутствий Курова он стал теряться, втягивать голову в плечи.
Ко всему привыкают. И оба пожилых человека, вынужденные работать рядом, начали постепенно привыкать друг к другу и даже к форме отношений, сложившейся между ними. Но однажды, по обыкновению обстоятельно растолковав переводчице дневное задание для немца, Арсений с большей частью людей отправился во двор, где предстояло принять партию новых станков, прибывших из Сибири. В цех вернулись уже перед гудком, и тут Куров увидел: «орлы» собирают сложный станок не так и не по тому плану, какой он им оставил. В центре группы виднелся Эбберт. Засучив рукава, он уверенно действовал своими жилистыми руками. Было ясно, что это он изменил предложенный Куровьгм план.
— Стой! — закричал мастер, останавливая работу. — Что тут без меня понапутали, черти чумазые?.. Все разобрать, завтра начнете снова! И всем брак запишу.
Он зло посмотрел на немца.
— Эх ты, васисдас, тьфу! — Ив сердцах даже плюнул себе под ноги.
К ним уже спешила переводчица, которую кто-то успел известить о происшедшем.
— Скажи ты ему, все это мартышкина работа. Все заново будут переделывать, как я говорил.
Девушка быстро перевела. Долговязый немец спокойно слушал, и только бесцветные его брови поднимались все выше и выше на выпуклый лоб. Потом он спокойно произнес одно только слово.