1812. Фатальный марш на Москву - Адам Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иные устраивали собственные представления. Наполеон, например, в театр не ходил, но посетил сольное выступление, данное для него в Кремле певцом синьором Тарквинио. Двадцатисемилетний сержант Бургонь и его товарищи-сотрапезники в процессе обеспечения себя необходимым собрали целый шкаф найденных в богатых дворцах роскошных придворных костюмов, некоторые из которых шились еще в предыдущем столетии. Однажды вечером они и поселившиеся у них русские уличные девки вырядились во всю эту красоту, а полковой парикмахер убрал им волосы и сделал прически. Солдаты с дамами устроили бал и плясали под дудочку и барабан, шлюхи вертелись перед зеркалом в графских платьях восемнадцатого века и вовсю веселились{607}.
Хотя Москва могла похвастаться французской католической церковью св. Людовика Французского с оставшимся на посту приходским священником, аббатом Сюррюгом, посещение храмов не входило в круг излюбленных занятий солдат. Горстки офицеров, в основном с аристократическими корнями, ходили на мессу или на исповедь, и всего в двух случаях аббата попросили провести христианское погребение. Он бывал в госпиталях у раненых, но находил, что те интересуются только плотскими вопросами и не испытывают духовных потребностей. «Они не очень-то верили в загробную жизнь, – писал отец Сюррюг. – Я крестил нескольких детей, родившихся от солдат, и это единственное, о чем они еще беспокоились. Со мной обращались уважительно»{608}.
Хотя Наполеон часто устраивал смотры, на которых солдаты выглядели наилучшим образом, с момента вступления в Москву он ни разу не посетил бивуаки или места постоя, в результате чего даже не представлял, каково живется воинам и что они думают. В районе Петровского путевого дворца, где дислоцировалась значительная часть 4-го корпуса принца Евгения, генералы разместились в летних резиденциях богатых москвичей, офицеры – во флигелях, пристройках и летних домах, разбросанных среди парков. Солдаты жили на окружающих полях. Они сидели вокруг лагерных костров, где обращалась в дым богатая мебель, вытащенная из обчищенных дворцов, ели кашу на серебре и пили лучшие вина из драгоценных кубков. «Наша бедность фактически прикрывалась видимым изобилием, – подмечал офицер из штаба принца Евгения. – У нас не было ни хлеба, ни мяса, но наши столы полнились заготовленными продуктами и сладостями. Чай, ликеры и всевозможные вина подавались в тонком фарфоре или в хрустальных бокалах, что нагляднее всего показывало, сколь близка к нищете была наша роскошь»{609}.
8-й вестфальский корпус Жюно, дислоцированный в Можайске, тоже страдал от нехватки квартир и постоянных перебоев с едой. При любом случае солдаты старались попасть в Москву, чтобы обеспечить себя необходимыми припасами, но коль скоро покупали они все у грабителей, платить приходилось дорого.
Но, несомненно, худшая доля досталась кавалерии Мюрата и 5-му корпусу Понятовского, располагавшимся к югу от Москвы, в районе Винково, довольно близко от Тарутинского лагеря Кутузова. Положение сложилось непривычное. Наступило негласное перемирие, когда обе стороны лишь посматривали в направлении неприятеля. В одной ситуации французские фуражиры наткнулись на стадо скота на ничейной земле между армиями и без эксцессов поделили добычу с русскими. Как-то Мюрат лично подскакал к какому-то русскому пикету и сказал офицерам, что было бы любезно с их стороны отъехать на несколько сотен метров назад. Те без возражений оказали маршалу такую услугу. Однажды он разговаривал с объезжавшим аванпосты Милорадовичем. Когда бы Мюрат ни появлялся в своем маскарадном костюме, казаки приветствовали его возгласами: «Король, король!» В знак уважения к его бесшабашной удали, они никогда не стреляли в него, и по своей высокомерной наивности Мюрат, похоже, воображал, будто мог заворожить этих диких сыновей степи. Офицеры на аванпостах коротали время в беседах с коллегами из стана противника, обмениваясь предположениями по поводу хода войны и споря, отправятся ли они скоро вместе в Индию. Французы не сомневались, что подписание мирного договора есть лишь вопрос времени, и проезд Лористона через их лагерь на встречу с Кутузовым лишь подкреплял уверенность{610}.
Однако условия быта размещавшихся там в ожидании столь вожделенного мира французов заслуживали называться отвратительными. Им по большей части приходилось скученно ютиться в открытом поле, где отсутствовали укрытия от дождя и холода. Они спали на импровизированных постелях из соломы или веток под звездами, иногда под зарядными ящиками или орудийными лафетами. Осенние дни бывали холодными, даже если светило солнце, а ночью всегда примораживало. Солдатам отчаянно не хватало пищи, но в отличие от товарищей, дислоцированных возле города, они не могли поехать в расположенную в восьмидесяти километрах Москву и затариться там всем необходимым.
Бивуак польских шволежеров-улан гвардии при Вороново можно назвать лучшим в сравнении со многими другими. Им достались развалины великолепного поместья Ростопчина, который покинул его с громким заявлением о том, что, несмотря на многие годы, потраченные на строительство зданий и разведение сада, лично сжигает усадьбу, чтобы та не послужила укрытием французским захватчикам. Некоторые офицеры ставили импровизированные палатки среди руин или ютились в крестьянских избах в селе, в то время как солдаты размещались где придется, радуясь наличию хоть стены, прикрывавшей от ветра. Полковые cantiniéres оборудовали кафе из уцелевшей меблировки, включая один великолепный диван из дворца, и солдаты, посиживая там и попивая кофе из самых разных сосудов, – из золота, серебра и китайского фарфора, – толковали о кампании, а по вечерам слушали, как командир бригады генерал Кольбер[143] с двумя адъютантами распевают арии из парижского водевиля.
Как люди, так и лошади убывали при такой жизни тревожными темпами, и к середине октября слова «корпус», «дивизия» и «полк», применительно к французской кавалерии, носили весьма условный характер. 3-й кавалерийский корпус, состоявший из одиннадцати полков, мог выставить в поле лишь семь сотен всадников, а 1-й конно-егерский полк из легкой кавалерии 1-го армейского корпуса – лишь пятьдесят восемь человек, да и то лишь благодаря поступившему из Франции пополнению. Эскадроны во 2-м кирасирском полку, обычно насчитывавшие по 130 военнослужащих, сократились до примерно минимум восемнадцати и максимум двадцати четырех. В саксонской бригаде генерала Тильмана осталось пятьдесят лошадей{611}.
Конский состав пребывал в ужасном состоянии, а к середине октября многие лошади были «совершенно испорчены», как описывал их поручик Хенрик Дембиньский из 5-го польского конно-егерского полка. «Хотя мы сворачивали одеяла в шестнадцать слоев, гной на их спинах просачивался насквозь, все обстояло настолько скверно, что он проступал через попоны, в результате, когда всадник спешивался, становились видны лошадиные внутренности»{612}.
Особенно удивительна здесь величайшая степень доверия, каковое даже в таких условиях испытывали солдаты к Наполеону. Сидя в лагере, когда становилось нечего делать, они бесконечно обсуждали сложившуюся обстановку. «Мы видели, что медленно погибаем, но наша вера в гений Наполеона после многих лет его триумфов настолько не знала границ, и все разговоры заканчивались заключениями о том, что он лучше нас знает, как поступать», – вспоминал поручик Дембиньский{613}.
Многие тревожились из-за расстояния от дома, из-за состояния войск, из-за нехватки еды и в целом из-за положения дел, явно принимавших скверный оборот. «Но все наши сомнения не вызывали страха – Наполеон тут», – так высказывался по данному поводу капитан Фантен дез Одоар. Среди писем, раскиданных вдоль дороги после нападения казаков на курьера, очутилось и послание графа де Сегюра, датированное 16 октября. В нем автор в самых теплых выражениях рассказывал жене о том, как любит ее и скучает о ней, и обсуждал ход программы посадок деревьев, начатых перед отбытием в поход в парке своего château (замка){614}.
Многие пребывали в убеждении, что Наполеон задумывает марш в Индию. «Мы ожидаем скорого выступления, – замечал Бонифас де Кастеллан 5 октября[144]. – Поговаривают о походе в Индию. Мы столь полны уверенности, что даже не рассуждаем относительно шансов на успех такого предприятия, а лишь думаем о множестве месяцев марша и о времени, потребном на доставку писем из Франции. Для нас привычны непогрешимость императора и успех всех его замыслов». Другие фантазировали, как спасут девушек из султанского сераля: один мечтал о черкешенке, иной о гречанке, а третий о грузинке. «После договора о союзе с Александром, каковой хочет он или не хочет, а подпишет, как и все прочие, мы в следующем году пойдем на Константинополь, а оттуда в Индию, – писал домой один офицер. – Grande Armée вернется во Францию не иначе как нагруженная алмазами из Голконды и материей из Кашмира!»{615}